Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма - стр. 34
Мандельштамовский образ Божественного как птицы, вылетающей из груди поэта, что влечет за собою смерть, также перекликается с «Серебряным голубем» (1909) Андрея Белого. На протяжении этого романа нарастает ожидание, что главный герой, Дарьяльский, будет убит голубем-духом, который проклюнется из его груди. (Но вместо этого птенец голубя появляется из груди предводителя секты, Кудеярова: «…из груди, что из яйца, выклевывается птичья беленькая головка; глядь – из кровавой, вспоротой груди, пурпуровую кровушку точащей, выпорхнул голубок, будто свитый из тумана…»195.)
В романе Белого, впрочем, нет сильной связи между божественным духом, который вырвется из груди, убив ее хозяина, и произнесением Божьего имени, актом табуированной речи196. В стихотворении Мандельштама начинает созревать то направление, которое примет акмеизм в своем внимании к именам и поклонении «слову». Вот почему в стихотворении «И поныне на Афоне…» (1915) обожествление имени имяславцами будет названо «ересью прекрасной»: «Слово – чистое веселье, / Исцеленье от тоски!» Но как в раннем мандельштамовском стихотворении «образ» сохраняет возможность потустороннего референта, так и в этом стихотворении помещение автором слова «слово» в начало строки, кажется, рассчитано на то, чтобы сохранять потенциальную онтологическую двусмысленность. С заглавной буквы пишется «слово» или нет? Это Слово, которое исцеляет, или любое слово?197
При его первой публикации – на с. 21 дебютного выпуска «Гиперборея» в 1912 г. – «Образ твой» явно поставлен редакцией в диалог с написанным в то же время «крестьянским» поэтом-модернистом Николаем Клюевым стихотворением «Лесная», напечатанным на с. 15–19. В нем Клюев транспонирует ряд символистских топосов в крестьянско-лесные контекст и стилистику. (Ср., например, лирическое «я» – «витязь-схимнище» или «седовласый бор», который «терем сторожит»198.) При этом клюевское стихотворение сохраняет семантические матрицы и сюжетные механизмы символизма, особенно очевидные в финале. Эта концовка, которую также можно рассматривать как переработку пушкинского «Пророка» (1826), хорошо показывает, от чего отказался Мандельштам в стихотворении «Образ твой…»:
Мандельштамовская же переработка символистской модели одновременно более тонка и более радикальна200. Но что хочет сказать Мандельштам в споре о природе слова? Суть – в тоне, а тон, как всегда, зыбок201. В первых двух строках стихотворения «Образ твой, мучительный и зыбкий…» Мандельштам играет на «изношенности» блоковских топосов, используя иссякающее напряжение символистского слова, чтобы породить тональную двузначность202. Принадлежит ли его «ты» только лишь к этому, земному миру? Несмотря на строчную букву, мы не можем быть в этом уверены.
Тронутые иронией третья и четвертая строки («„Господи!“ сказал я по ошибке, / Сам того не думая сказать») как будто призваны развеять напряженность стихотворения – точно так же, как слова говорящего в блоковском стихотворении «Я жду призыва, ищу ответа…» развеяли напряжение ночи