Маленький памятник эпохе прозы - стр. 17
И краски мира вокруг померкли, из гуашевого он превратился в акварель оттенка сепии. Акварель и сепия – это красиво, конечно, но не сравнить с яркостью того, что было прежде. День ото дня становилось хуже. Мир больше не звучал мелодиями и не искрился красками, он становился похож на то изображение, которое выдаёт тысячу раз заезженная плёнка на видеокассете: слабый цвет, который то есть, то пропадает.
Пока никто не знал, что я больше не могу творить с радостью и получая удовольствие от процесса – не призналась никому, даже папе.
– С тобой всё в порядке? – спросил он, прочитав пару моих сочинений.
– А что? – захлопала глазками я.
Папа читал последнее, записанное в блокнот. Блокнот в синем клеёнчатом переплёте всегда лежал на моём письменном столе в свободном доступе. В любой момент родители могли войти ко мне и, не спрашивая разрешения, взять его. Так повелось. Однажды, будучи ещё дошкольницей, я обиделась на маму, когда она спросила, можно ли ей посмотреть мою тетрадку с рисунками и записями.
– Зачем ты спрашиваешь? – возмутилась я. – Маме и папе всегда можно.
– Спасибо! Ну, это пока ты так говоришь. А вот когда подрастёшь…
– Так будет всегда! – отрезала я. – Вам можно видеть всё, что у меня есть.
Видимо, родители поняли то разрешение буквально, всерьёз восприняв слово «всегда», решительно произнесённое семилетней девочкой. Уже в третьем классе мне перестала нравиться родительская бесцеремонность, но я боялась их обидеть, запретив приходить в мою комнату и смотреть тетради или блокноты. И что с этим поделать? Хотя я ничего и не скрывала от них, не прятала (нечего было прятать), но с некоторых пор мне от чрезмерной своей открытости становилось не по себе.
Если честно, в возникшей ситуации больше всего мне не нравилась сама я. На себя злилась, себя ругала. В голову шипящей змеёй заползло слово «предательство» – всего лишь за мысли о том, что меня не устраивает такое положение вещей. Значит, я предаю любимых моих людей недоверием?
Придя в мою маленькую комнату, где помещались письменный стол, кровать и небольшой шкафчик с моей одеждой (я обожала свою «обитель», мою детскую, главное убежище и хранилище всех самых сокровенных тайн!), папа, как обычно, взял блокнот, присел на кровать и погрузился в чтение.
– Тебя что-то беспокоит?
Стихи стали другими, он это видел, понимал. Исчезло лёгкое дыхание, сменившись тяжёлым хрипом. Дар уходил, отступал. Не так уж быстро, неспешно, иногда вдруг на короткое время делая шажок назад, будто возвращаясь, но потом опять ускользал. И к тринадцати годам всё было кончено.
Разумеется, я заранее попыталась подготовить родителей к неизбежному. Честно говоря, мне даже трудно понять, из-за чего переживалось больше: из-за своей потери или страха огорчить маму и папу, которые всегда по-детски радовались каждому моему творению. Нет, они не были тщеславны, и дедуля напрасно боялся за меня, немножко подозревая родителей в честолюбии за мой счёт. Мама и папа никогда сознательно не допустили бы ничего вредного и опасного для меня. Они пребывали в радости от того, что их дочери от рождения дарованы талант и удовольствие от него и прекрасное дело. Навсегда. Ибо куда ж оно денется-то?
Странно, что многие и многие, даже читающие и образованные, часто не знают о судьбах вундеркиндов или не хотят об этом думать, надеясь, что именно их детей минует чаша сия. А часто бывает так: талант вдруг уходит от повзрослевших гениев, и никто не знает, почему это происходит. Дара просто больше нет. Без него, в одиночестве, остаётся обычный, нормальный, хорошо развитый ребёнок, но не более того. Один из многих, такой же, как все.