Размер шрифта
-
+

Love International - стр. 20

– На землю! На землю! Садимся! Все!

Крик сначала бухнул в ухо Большевикова, а затем дунул в лицо. Похожая на земноводное девчонка в джинсах и светлом летнем топике на лямках кинулась к своим. С удивительным проворством и необыкновенной ловкостью она затем сиганула под заигравшую, заволновавшуюся, готовую было свернуться ленту транспаранта и потащила его на себя, валясь и валя товарок на горячий полуденный асфальт.

Через мгновение ничего не просвечивало, а лишь отсвечивало и против солнца уже почти не читалась плашмя на дороге. Виктор вспомнил медово-молочную нежность рук и плеч этой зеленоглазой жабки без талии, заигрывавшей, злившейся и изумлявшейся, а потом просто нырнувшей в пекло. И его невольно передернуло, когда он представил себе, как сейчас все это будут таскать и возить по суровой и злой наждачке шоссе.

– Well? – встретил вопросом мистер Обри. – Ну что?

– Action, – сухо сообщил Виктор. – Public protest againts dump… Дорогу перекрыли… Blocked the speedway… Протестуют против свалки московских отходов в Островцах…

– Is it far from us… from Myachkovo? – оживился Бартоломью, как будто даже заинтересовался. – От нас далеко? От Мячково?

– Quite far, – успокоил Большевиков. – Не рядом…

– Perfect! Отлично, – сказал британец и как человек, выросший в самой колыбели мировой демократии и с молоком матери впитавший готовность и способность без возражений принимать все неудобства в жизни, что могут приносить с собой разнообразнейшие формы выражения общественной позиции и мнения, продолжил быть естественным. Он вышел из машины, перелез через низкий отбойник и скрылся в тенетах густых ветвей, свисавших до земли из-за забора придорожного строения. Такая же красная, как и у Большевикова рубаха просвечивала сквозь листву, еще были видны ноги в зеленых летних брюках и рыжие ботинки из толстой бычьей кожи. Веселый шипучий ручеек возле них не появлялся лишь благодаря счастливому обратному уклону обочины.

И в этот момент полного и безусловного торжества английской прагматичности и парламентаризма Халва заговорил по-русски.

– Холера! – он произнес ясно и четко за спиной у Большевикова. И тут же снова повторил все то же слово: – Холера! – наверное, чтобы Виктор и не думал, будто ослышался. – Холера! – А потом добавил совсем уже загадочное, но тоже очень четкое и ясное: – Ковер!

Пораженный Большевиков обернулся и сам, от изумления, наверное, стал говорить по-русски:

– Нет, Казимир, не ковер, транспарант с надписью, мы называем это транспарант…

– Ковер! – настаивал американец с чикагской юностью, но польскими корнями. – Ковер!

Белки его голубых глаза заметно покраснели, а вечно улыбающиеся губы казались серыми.

– Ковер! – еще раз повторил Казик с совершенно уже неподдельным отчаянием.

И тут Виктор понял, что это не русский язык вовсе, другой, с очень похожими, знакомыми как будто бы словами, но смысл имеющими, как видно, совсем иной, и перешел на английский. Счастливо и одновременно как однозначный, так и односложный:

– What do you mean, Kaz? В чем дело? Что случилось?

К американцу тоже возвращалось спасительное самообладание, цвет глаз и губ стремительно нормализовался.

– Caviar, – сказал он четко и понятно. Икра! Очень дешевая икра в маленьком магазинчике напротив их отеля на Мясницкой. Добрыни́нский, говорил Халва, нажимая на первую «и». Dobrynínskiy! Там очень все дешево, в два раза дешевле, чем в дьюти-фри. У родителей через две недели юбилей свадьбы. Сорок лет вместе. We’re gonna celebrate. Когда он закрывается? До которого часа работает? Добрыни́нский? До семи или до восьми? Eight or seven?

Страница 20