Литературные портреты: Волшебники и маги - стр. 53
У Диккенса есть свое настоящее, непрерывно шепчущее море с волнующей музыкой набегающих на берег волн, но это – людское море. Это «океан безвестности», существующий в любой стране и состоящий из домов бедняков, их радостей и печалей. Диккенс первым почувствовал, что происходит в каждый миг искренних переживаний в каждом из маленьких, похожих друг на друга домиков, бесконечные ряды которых образуют большие города. В любом обществе, подобном английскому (и с этой точки зрения Франция 1850-х годов ничем не отличалась от Англии), – в обществе, где на протяжении столетий обычаи медленно передавались из дома в дом и в конце концов стали привычными для всего народа, – есть что-то восхитительно однообразное в радости и горе, в верованиях и деяниях. И именно благодаря бесконечному повторению это однообразие становится поэтичным. Монотонность задает ему ритм, смирение наделяет его величием. Сам факт того, что люди придают огромное значение совершенно обыденным вещам, вызывает ужас и в то же время умиление. «Диккенс – это певец бесконечных полей домов из желтого кирпича, которые видит с виадука путешественник, въезжающий в Лондон». Этим домам тоже нужен свой певец, они заслужили это, ибо в них могут проходить человеческие жизни целиком, от начала до конца. «Наблюдая бесконечную обыденность человеческих судеб, Диккенс испытывает чувство, которое в будущем могло бы стать доминирующим чувством всего человечества, своего рода счастье быть свободным в своей слабости, испытывать осознанное уважение, исповедовать религию без слов»[64].
Благодаря этому чувству родной поэзии Диккенс, как и Аристофан, как и Шекспир, осуществляет то, что было удачно названо «лирическим спасением смешного». На первый взгляд диалог между сверчком и чайником, с которого начинается «Сверчок за очагом» и который можно назвать неплохим символом диккенсовской поэзии, звучит довольно слабо. Но когда эту тему ежедневно, мало-помалу подхватывает веселый оркестр, состоящий из миллионов человеческих инструментов, мы начинаем различать вдали симфоническое аллегро, прекрасное и величественное.
Конечно, сегодня мы с большей охотой устремляемся к более утонченным писателям. Роман открыл области, которые кажутся нам новыми; мы захвачены этими открытиями и стали несколько пренебрежительно относиться к прежним формам. Для француза, живущего в 1927 году, перечитать всего Диккенса – это странная и порой очень трудная задача. Столкнувшись с невероятной смесью наивности и гениальности, подлинных чувств и преувеличенной сентиментальности, он может возмутиться и прекратить чтение. Но приглядимся к самим себе и признаем, что, отказываясь таким образом от Диккенса, мы проявляем себя не с лучшей стороны. В нас говорит гордыня; восхитительная и опасная привычка, выработавшаяся благодаря жизни в стране, где уже триста лет назад общество научилось искусству говорить обо всем быстро, изящно и взвешенно. И очень, очень хорошо, что дело обстоит именно так; вкус – это прекрасное качество, если он не приводит к разрушению того, что должен украшать. Однако когда нам захочется вновь прикоснуться к великим и простым человеческим чувствам – не побоимся, откроем книгу Диккенса. Мистер Пиквик остается живым и молодым, и если не умер Пер-Ноэль, то не умер и сам Диккенс. Без сомнения, они оба будут жить очень долго. Диккенс, сумевший так просто выразить суть христианской и западной цивилизации во всей ее прелести, так правдиво показавший два качества, лежащие в основе самобытности Запада, – доброту и деятельность, надолго останется дорогим другом для всех, кто любит эту цивилизацию.