Лица и сюжеты русской мысли - стр. 31
Книга Ж. Пирон является прежде всего исследованием поэтики Шестова: «Я верю, – говорит ее автор, – что только поэтика Шестова содержит в себе ключ, позволяющий раскрыть некоторые секреты, которые содержит его творчество» (С. 93). «В любом исследовании экзистенциальной мысли, – пишет швейцарский ученый, – принципиальный вызов состоит в том, чтобы найти равновесие между различными планами и измерениями, которые предстают амальгамированными: философия, критика, поэтика, внутренняя биография, политика» (Там же). В философском же плане не будет лишним напомнить еще раз, что экзистенциальный мыслитель не может не стремиться преодолеть идеалистическую философскую традицию, бессильную выразить трагизм человеческого существования. Шестов начинает свою философию с признания трагедии в основании мира. Шекспир и Достоевский – два величайших трагика Нового времени – его учителя и вдохновители. Их опыт резонирует с его собственным. А это и есть начало мысли, в данном случае – экзистенциальной. «Спуск» в молодые годы Шестова и нахождение у него наброска собственной идеалистической системы в качестве философских «первокорней» снова выводит читателя на тему «почвенности / беспочвенности»: «Речь идет о том, – говорит Пирон, – чтобы выявить, чем же “Шестов, лишенный корней”, обязан своему первому Я, укорененному в вере в жизнь, мечтавшему о том, чтобы стать знаменитым русским писателем, изменяющим мир с помощью слова» (С. 94). Тем самым вся тема Kampf, ‘борьбы’, о которой особенно настойчиво Шестов говорит в своей книге о Кьеркегоре (1936), оказывается не борьбой с внешними оппонентами, а борьбой с самим собой, что и придает ей глубокую экзистенциальную убедительность.
Интерес для прослеживания генезиса мировоззрения Шестова представляет анализ его ранней малоизвестной статьи о Вл. Соловьеве (1896). В этот период он находится под впечатлением от мысли Л. Толстого с его устремлением к правде и противостоянием любой власти, действующей в этом мире. В этих исканиях Шестов идет во многом теми же путями, что и другие его современники, например М. А. Новоселов, также переживший увлечение толстовством вплоть до осуществления его на практике, но затем его преодолевший.
«Невидимый рост души», в работе самопреодоления совершаемый в горниле величайших страданий, оправдывает жизнь, – говорит Шестов[103]. А ведь это и было его экзистенциальной задачей – узнать, как же можно жить, если жизнь наполнена муками и страданиями, смысл которых остается неясен. Шестов считает, что «луч света» в темном царстве случая Шекспир, которому он посвятил свою первую книгу, находит. Автора книги о русском мыслителе увлекает остуженное дистанцией описание поэтики этих экзистенциальных страниц Шестова. Читатель однако чувствует, что духовное измерение при этом уходит в тень, раз главным становится выявление специфики языка философа, форм его речи. Для русской культурной традиции такие исследовательские приоритеты вряд ли безусловны, если отвлечься от формалистического литературоведения, несомненно принесшего немалые научные результаты, но никак не отменившего значимости других, более метафизических подходов. Язык Шестова, разумеется, «поэтически нагружен» (С. 148), в нем можно и нужно находить определенную форму, прослеживать ее метаморфозы, пытаясь раскрыть поэтику его слова, действительно неотделимого от мысли (С. 260). Но формальное описание языка, сколь бы важным для научного литературоведения ни было, для философского постижения культуры имеет смысл лишь в том случае, если оно выявляет духовно-смысловой стержень авторской работы. Не могущее быть отделенным от философии литературоведение Розанова, Вяч. Иванова, Бахтина приучило нас именно так чувствовать словесное творчество.