Лица и сюжеты русской мысли - стр. 28
К каким же результатам подводит нас автор этого исследования? Перед нами раскрывается мир шестовской поэтики как поэтики «непрямого говорения»[93], «косвенного сообщения» (Кьеркегор)[94], свойственного подлинной экзистенциальной мысли. Уже в книге о Шекспире он «применяет такие приемы, которые “создают эмоцию из умолчаний”» (С. 148). Философ-поэт, радикальный антисциентист оказался под объективом научного «микроскопа», и в результате мы видим, как возникают и претерпевают метаморфозы его ключевые образы, варьируются тематические мелодии, как Шестов использует анализируемых им авторов и их персонажей для выражения своей мысли, какими средствами создает в своем тексте продуктивное напряжение и вызывает читательские эмоции.
Женевьева Пирон методично раскрывает работу экзистенциального слова «философа беспочвенности» в ее различных ракурсах, как бы дифференцируя привычный «интеграл», узнаваемый нами за именем Льва Шестова. Ее опыт работы будет ценным для философов уже потому, что философская мысль неотделима от словесной ее ткани и не может изучаться, как и создаваться, в отрыве от нее. В случае же Шестова это единство особенно рельефно обнаруживается. Философу следует обратить внимание и на концептуальный аппарат такого анализа, на его словарь («инструментовка», «ритм», «интонация» и т. п.). Эти отсутствующие в привычной нам философии, опирающейся на логическое содержание суждений, термины и сами темы, выражаемые ими, вполне адекватны для описания творческой лаборатории такого автора, как Шестов[95].
Русской мыслью интересуются на Западе прежде всего филологи-русисты, исследования которых в большинстве случаев посвящены литературе. Но у нас, как, впрочем, и у французов, философия плотно срослась с литературой и по сути дела является ее достойной отраслью, сохраняя, разумеется, свою специфику, задачи и историю.
У западных славистов нередко встречаются такие суждения об истории России, которые многими нашими интеллектуалами сегодня вряд ли могут быть приняты, по крайней мере без оговорок и уточнений. Так, например, «всеприсутствие цензуры» (С. 106) в пореформенный период и подобные оценки, подыгрывающие большевистскому тезису о России как «тюрьме народов», вряд ли отвечают критериям истины в исторической науке.
Антифилософский философ, радикальный антипозитивист, воспитанный эпохой позитивизма, рационалист по своим мыслительным привычкам на службе антирационализма – сколько подобных парадоксов можно сказать о Льве Шестове! Прав Жорж Нива – во Льве Шестове есть какая-то магическая, завораживающая сила, он нас гипнотизирует, его стиль, письмо, идейно кажущиеся крутящимися в колесе повторения того же самого, на самом деле увлекают своим живым, порой обжигающим словом. Понимание, если верить Аристотелю, есть узнавание в неизвестном известного. Но с Шестовым это плохо получается. Как же его понимать? Свет понимания приходит не сразу. Бумага, типографская краска, библиографический аппарат, даже научный дискурс с его «объективными мыслями», с помощью всего этого выражаемыми, – лишь мертвые знаки до тех пор, пока в работе чтения не произойдет встречи читателя с автором «на высшем уровне». Для этого в исследовании, повернутом к читателю своей научной «броней», должны быть просветы. В случае с Женевьевой Пирон таковым выступает лирико-биографическое предисловие. Озаглавленное столь интригующе («От Кенигсберга до Калининграда»), оно локализует подобный экзистенциальный «всплеск». Будущий автор этой книги, а в середине 90-х г. студентка, изучающая русскую литературу, посмотрев экспозицию калининградского музея, подошла к прилавку недавно изданных книг русских философов, забытых в советское время. Продавщица дает иностранке совет: «Читайте Шестова». И вот результат: