Размер шрифта
-
+

Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии - стр. 53

Однако в апреле 1898 года Толстой хотел убрать из «Христианского учения» только что приведенную мысль пункта 5 главы 10. «Мысль, выраженная там, – пишет он Черткову, – мне очень дорога, но выражена совсем дурно и не точно и вводит в соблазн людей, как я это видел на опыте» (88.92).

Соблазн, по Толстому, есть такое ложное понимание практики человеческой жизни, которое ведет к раздорам, к нарушению единения между людьми. Метафизический тезис о том, что то, что составляет нашу личность, «когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов», и о том, что «наша любовь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело», не есть соблазн и не нарушает любовь, а подтверждает ее необходимость и призывает к любви. Так какого же «соблазна» так опасался Толстой?

В любовном единении двух высших душ – это особенно важно для разговора об Обителях – возникает новое, сторгическое духовное существо, которое не есть высшая душа одного или другого или их сложение. Мы уже говорили, что сторгическое духовное существо не заложено в земной жизни, возникло (рождено, создано, сформировано) вновь и потому не подлежит уничтожению при отживании плотского человека. Поэтому человеку так необходимо свиться своей душою с душою другого – и конкретного – человека, свиться так, чтобы он перестал быть «другим человеком», «другим Я», а стал «другим своим Я». В этом слиянии образуется из «Я» и из «Ты» новое единство жизни, новое сторгическое существо, обладающее большей одушевленностью и большей полнотой жизни, чем те высшие души, которые по отдельности составили ее. Вот эта «особенно дорогая» мысль о сторгическом существе и его хождении в Обителях существования и стала в 1898 году для Толстого соблазном. Именно в это время Лев Николаевич окончательно отвернулся от этой жизни, да так, что увидел в сторгической любви соблазн. Теперь он нацелен на агапическую любовь и вроде бы только на агапическую любовь.

6(12)

В 1898 году Толстой прочел чеховскую «Душечку» и восхитился этим рассказом. Попробуем понять, почему чеховская Душечка для Толстого «навсегда останется образцом того, чем может быть женщина для того, чтобы быть счастливой самой и делать счастливыми тех, с кем её сводит судьба» (41.377).

Чем же Оленька, Ольга Степановна Племянникова (так звалась героиня Чехова) «образец» женщины и, более того, образец на все времена, «навсегда»? Любила она кого попало, а когда никого не любила, то была безучастной, жила без мыслей и в полной сердечной пустоте: «И так день за днем, год за годом, – и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо». И это пустейшее, жалкое существо – образец? А вот Толстой уверяет, что его трогает не только рассказ о любви Душечки, но «еще больше о том, как она страдает, оставшись одна, когда ей некого любить».

«Автор, – объясняет Лев Николаевич, – заставляет её любить смешного Кукина, ничтожного лесоторговца и неприятного ветеринара, но любовь не менее свята, будет ли её предметом Кукин, или Спиноза, Паскаль, Шиллер…»

Люди не называли Ольгу Степановну Лапушкой, Милочкой, Любушкой, а называли Душечкой, и вот как Чехов объясняет почему:

«Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого

Страница 53