Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт - стр. 35
– Может, пойдем глянем, как он там? – предложил фермер. – Коль помер, так есть ли прок ему петь. – Он встал, повел наверх. Боаз-Яхин с гитарой шел следом, глядя в спину, обтянутую истрепанной рубахой со всохшим в нее потом, на тяжелые широкие штаны, из одного кармана у них торчал ржавый болт, а из другого моток проволоки.
– Даже если умер, может, ему славно было бы песенку сыграть, – произнес Боаз-Яхин. – Если никто не против.
Наверху отец лежал на прочной темной кровати, а вокруг него стояла комната. Стояли стулья, стояли обои, стояли окна в стене, а за окнами стояла ночь.
У кровати высился хромированный шест с поперечиной, а у той на крюке висела пластмассовая бутыль, пластиковая трубка кормила собой большую вену в отцовой руке.
Белые бинты обматывали ему грудь и правое плечо. Кожа у него на шее и груди, необычайно открытая рас-пахом ворота, вся была сморщена, и темна, и обветрена. В других местах кожа была белой и неопытной с виду. Глаз он не открывал, голова на подушке откинута, борода торчала с подбородка пушкой. Дыхание у него свистело внутрь и наружу, трепетало, ломалось, длилось неровно.
Запястье, окрашенное, как и шея у него, выходило из тонкой белой руки, представлялось запястьем мальчишки. Ну их, эти годы, говорило запястье. Вот так я лежало на покрывале, когда кто-то другой был мужчиной, а я – мальчишкой. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего в ней и теперь.
В кресле у кровати сидел врач. Он был в темном костюме и сандалиях, надетых на темные носки, поглядывал на часы, поглядывал на отцово лицо.
– Больница-то в двадцати милях отсюда, – пояснил фермер Боаз-Яхину. – Неотложку вызвали, сюда не могла добраться много часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать.
Фермер взглянул на врача, показал на Боаз-Яхинову гитару.
Врач взглянул на отцово лицо, кивнул.
Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Боаз-Яхин настраивал гитару. Кофе она налила врачу, своему сыну и Боаз-Яхину, потом уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.
Боаз-Яхин заиграл и запел «Колодец»:
Звук гитары круглился и ширился, отлетал от него к стоявшим стенам, возвращался к середине комнаты, говорил стенам: «Не вы. Вне вас».
Отцово дыхание свистело внутрь и наружу неровно, как и прежде. Когда Боаз-Яхин запел припев, мать подошла к окну и встала перед своим отражением в ночи:
Боаз-Яхин запел «Апельсиновую рощу»:
– Ты привел трактор? – спросила у сына мать.
– Поставил в сарай, – ответил тот. – У него глаза открылись.
Отцовы глаза, большие и черные, уставились прямо в потолок. Левая рука водила по тумбочке у кровати.
Его сын нагнулся над отцовой движущейся рукой, проследил за пальцем, чертящим буквы на темном дереве тумбочки.
– П-Р-О… – прочел он. Палец двигался дальше. – Прости, – сказал сын.
– Вечно его шуточки, – произнесла мать.
– Бенджамина-то он простит, – заметил сын. – Всегда.
– Может, он имел в виду вас, – сказал доктор.
– Может, он просит, – сказал Боаз-Яхин. – Для себя.