Размер шрифта
-
+

Кусочек жизни - стр. 31

Лапушке шестнадцать лет. Она приехала в Париж четыре года тому назад еще с куклой.

Она рослая и полная. Похожа на отца. Лизавета Петровна востренькая.

Лицо у Лапушки белое, пухлое. Брови у переносицы ерошатся хохолками вверх, и поэтому взгляд ее похож, как смотрят собаки с подпалинами над глазами – зло и несчастно.

Лизавета Петровна вначале все собиралась устроить как-нибудь дочку, чтобы она получала систематическое образование. Да все говорили, что не стоит, потому что через полгода можно будет домой ехать. Так все и осталось.

О квартире до сих пор говорят, что дешевле и удобнее. Но искать ее не знают как, да если б и нашлась, то в отеле уже завелись долги. Не уплатив, не съедешь.

– Сходишь, Лапушка, к Лафайету-то?

Лапушка молча надевает вязаный колпачок, пальто, “лохундру” – кто-то случайно так назвал, так и осталось. Очень слово подошло.

Мать выходит за ней на площадку и потом кричит сверху:

– Апре ле дежене ревьен а ла мезон.[42]

Это для того, чтобы внизу, в бюро, думали, что они куда-то ходят завтракать, а не готовят у себя, в комнате.

Лапушка быстро, отвернув лицо, проходит мимо бюро. Там сидит кассирша с наглыми белыми глазами, которые все нащупывают.

На кассирше шелковое платье, фальшивый жемчуг на шее и размасленная прическа вся в шпильках и гребешках.

Завернув за угол, Лапушка останавливается около парфюмерного магазина. Там в окне большое зеркало.

Лапушка достает из кармана мешочек с пудрой и губную помаду и разделывает лицо. Дома она этого не смеет и на обратном пути у того же зеркала сотрет пудру и краску.

Запахнув свою “лохундру”, она плотно притягивает ею бока и идет дальше уже новой, не домашней походкой, а раскачивая бедра по-парижски.

Лапушка любит улицу. На улице она богатая. Она идет так же, как все, рядом с нарядными дамами и видит и слышит все то же, что и они. Она заходит в шляпные магазины, примеряет шляпы и обещает зайти снова.

По-французски говорит она очень скверно. Ни она, ни родители за четыре года не выучились. Что знали дома, в России, то и осталось. Да ведь и говорили-то только между собой, да и то мало, да и то по-русски.

Тараторила одна Лизавета Петровна. Сбегает утром за молоком и принесет целый короб рассказов: какую славную собачку встретила, какая кофта на “кремьерше”, как в мясной все цены перемечены и хозяйки бранятся и как автомобиль чуть было не раздавил господина. Об этом “чуть было” и то набиралось разговору без конца, а что было бы, если бы действительно раздавил!

Ардальон Николаевич слушал молча. Думал свое. Ему каждое первое число надо было ходить к бывшему сослуживцу Раньянцу за субсидией. Это было очень тяжело. Верно, об этом он все и думал.



Лапушке на улице хорошо. Гораздо лучше, чем дома. Дома она мнет в руках с утра до вечера старую фетровую шляпу и насаживает на нее стираную бурую ленточку. То так, то эдак. Штопать чулки, зашивать дырявые локти она не любит и не умеет. Она ничего не умеет и уметь не хочет.

Ее никто не заставляет. Ее точно боятся и немножко лебезят перед ней. Это от бедности и оттого, что не успели дать ей образование. И потом она все молчит, и они не знают, что у нее на уме, что она за человек.

Вертит, мнет, разглаживает старую шляпу и молчит.

У Раньянцев дочь однолетка. Танцует. Позвали Лапушку. Но надеть было нечего. Повертела свою шляпу и бурую ленточку и осталась дома. Спать легла без ужина и не попрощавшись. Лизавета Петровна притихла и в тот вечер говорила испуганным шепотом.

Страница 31