Культурология: Дайджест №2 / 2011 - стр. 23
Отношение романтиков к природной стихии внутренне противоречиво. Это противоречие весьма наглядно в приводимом ниже отрывке из эстетического трактата Ф. Шиллера «О наивной и сентиментальной поэзии»: «Чем мог бы привлечь нас сам по себе невзрачный цветок, родник, обросший мхом камень, чириканье пташек, жужжание пчел и т.д.? Что могло дать им право даже на нашу любовь? Мы любим не эти вещи, а воплощенную в них идею. Мы любим в них тихую созидательную жизнь, спокойную самобытную деятельность, бытие по своим собственным законам, внутреннюю необходимость, вечное согласие с собой» (11, с. 132).
Данный отрывок Шиллера вполне можно принять за эстетическое эссе японского поэта или художника. И на первый взгляд, он может прекрасно послужить идее родства эстетики японской художественной традиции гэйдо и эстетики романтизма. Но только на первый взгляд. Природа у японцев – самоценная сущность, бесконечная Вселенная, и человек лишь ее ничтожная часть. У романтиков же она выступает всего лишь как объект самоутверждения личности художника.
Обратите внимание на описание природы, например, в «Исповеди» Ш. Бодлера: «Какое наслаждение погружать взгляд в бездонность небес и моря! Молчанье, одиночество, бескрайняя лазурь и маленький дрожащий парус на горизонте (такой же заброшенный и неприметный, как моя изломанная жизнь!), монотонная мелодия зыби – все мыслит моими мыслями, и моя мысль растворяется в них (ибо величьем мечты вскоре стирается Я), все мыслит, но музыкально, и живописно, бесхитростно, без силлогизмов и дедукции… Бесчувственность моря, незыблемость этого зрелища выводит меня из себя. О, неужели надо вечно страдать или вечно бежать от прекрасного! Природа, безжалостная чаровница, вечный соперник и победитель, оставь меня! Не искушай мои стремленья и гордыню! Постижение прекрасного – это дуэль, где художник кричит от ужаса, прежде чем пасть побежденным» (12, с. 684).
Здесь ярко выражен страх личного Я художника перед «самобытной деятельностью» Природы, страх, совершенно неведомый восточной эстетике. Это тем более показательно, что ужас угрозы стирания Я возникает вовсе не от романтической бурной природы – грозной стихии, а от природы тихой, музыкально-живописной, идиллической. Даже такое, вполне мирное бытие, кажется поэту враждебным.
И наоборот, именно бурная природа, стихия становится для романтиков своеобразным психологическим зеркалом, выражением свободы личного Я, силы духа и потому воспринимается вполне по-родственному и даже бывает открытой метафорой внутреннего состояния личного Я:
провозглашает Бодлер (12, с. 684).
Весьма показательно, что романтик готов признаться в братских чувствах к Природе лишь в том случае, когда она воплощает идею свободного полета его души. Но даже и тогда она остается близнецом-врагом. Восточному же автору, к примеру художнику японской эстетической школы