Кто изобрел Вселенную? Страсти по божественной частице в адронном коллайдере и другие истории о науке, вере и сотворении мира - стр. 5
Я уже открыл для себя, как прекрасна и удивительна природа, и понял, что «Мы обретали опыт, но смысл от нас ускользал», как писал Т. С. Элиот (пер. А. Сергеева). Постепенно я пришел к мировоззрению, которое так остроумно описал К. С. Льюис: «Я верю в христианство, как верю в то, что солнце взошло – не только потому, что вижу его, но и потому, что при его свете вижу все остальное»[9]. Как будто интеллектуальное солнце взошло и осветило научный пейзаж у меня перед глазами, и мне стали видны детали и взаимосвязи, которые я иначе совсем упустил бы. Раньше меня привлекал атеизм – мне импонировал минимализм его интеллектуальных потребностей; а теперь я открывал сокровищницу интеллектуальных выводов христианства.
Читатель убедится, что мое обращение, если это слово здесь подходит, было по большей части интеллектуальным. Я обнаружил новый способ смотреть на реальность – и это открытие восхитило меня. Подобно Дороти Л. Сэйерс (1893–1957), я был убежден, что картина мира, которую предлагает христианство, «удовлетворяет все интеллектуальные потребности»[10]. Однако – опять же подобно Дороти Сэйерс – я был так восхищен внутренней логикой христианской веры, что иногда задумываюсь, не было ли это «влюбленностью в интеллектуальную стройность»[11]. Я не считал себя ни в коей мере «религиозным», моя новая вера не привела ни к каким «религиозным» привычкам. Насколько я мог судить, я просто открыл новую теорию, новый способ смотреть на вещи: начинать надо с удивления, а потом приходить к более глубокому пониманию и принятию реальности. По словам Салмана Рушди, я открыл, что «идея Бога» – это одновременно и «вместилище нашего благоговейного восхищения жизнью, и ответ на великие вопросы бытия»[12]. Подобно Рушди, я пришел к пониманию, как жалка «мысль, что человеку по силам когда-нибудь удастся определить самого себя в терминах, исключающих его духовные потребности».
На том этапе я был склонен полагать, что моя христианская вера – это просто жизненная философия, а не религия. Мне было отчасти понятно, насколько она интеллектуально притягательна, однако еще предстояло открыть ее этические, духовные и творческие глубины. У меня было ощущение, что я стою на пороге чего-то чудесного и прекрасного, чего-то такого, чего разумом не уловишь, как ни стремись. Эйнштейн говорил, что природа «показывает нам лишь львиный хвост», лишь намекая на царственное великолепие зверя, которому этот хвост принадлежит и к которому может привести, и я это понимал[13]. Я был словно путешественник, прибывший на остров и исследующий прекрасные низины в окрестностях гавани. Но впереди меня ждали далекие горы и долины, которые еще предстояло разведать.
Постепенно я пришел к выводу, что не надо считать, будто моя вера противоречит науке – просто она восполняет детали «общей картины», основную часть – но все же лишь часть – которой составляет наука. Как подчеркивал физик-теоретик, нобелевский лауреат Юджин Вигнер, наука неустанно ищет «абсолютную истину», которую он определяет как «непротиворечивую картину, образующуюся при слиянии в единое целое маленьких картинок, отражающих различные аспекты природы» (пер. Ю. Данилова)[14]. Если между верой и наукой и был конфликт, то лишь с мировоззрением, которое иногда называют «научным империализмом» (сейчас его принято именовать «сциентизм») – это представление, согласно которому ответы на величайшие жизненные вопросы может дать наука и только наука. Такое извращенное понимание роли науки заимствует научный аппарат и терминологию, чтобы создать иллюзию, будто ответ на научный по сути вопрос дается на основании якобы «научных данных» с применением универсального метода, который обеспечит «научность» этого ответа. Такое передергивание ни к чему хорошему не приводит, особенно для самих ученых.