Красное каление. Том второй. Может крылья сложишь - стр. 4
– Та пробегали они…, думенки-то твои, -Панкрат Кузьмич сморщил в думке лоб, поскребся в бороде, -кажись, в аккурат на Радоницу, в прошлом годе. С Маныча на станцию бегли, их тады поповские казачки здорово подпирали. Один заявился, весь в новеньком, при портупеях – я, кричить, есть Думенко! Ставь полуштоф, дядя! Ну, накормили-напоили, чем Бог послал. Тока ушел – гляди-ка! еще один на пороге скрипит. И то-же: я – Думенко! Такой же огурчик! Наливай, не жалей! Што ж ты думаешь, пришлось и того кормить…
-Да-а-а…, -сладко зевнул Гришка, развел руками, -у нас, думенковцев, папаша, хлопцы веселые…
« И-и-и…, нехристи! – подумалось вдруг Панкрату Кузьмичу, -рот раскроеть… и не перекрестится!»
-Ну, а-а-а…,-Гришка все налегал на жареную баранину, аппетитно обсасывая молодые ребрышки, -казаки-то што…, лютовали небось? Обижали? Грабили… трудовой народ?
Панкрат Кузьмич глубоко вздохнул, опустил глаза, задумался. Кроме того полупьяного молоденького казачка, что приплелся однажды за Санькой, возвращавшейся от всенощной, он во дворе у себя никого из них ни разу и не видал. Да и того, крепко съездив по зубам, тут же выставил за ворота безоружный Митрофан. Жаловаться, вроде бы и не на что. Но его природное нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек, плакал: «Да што ж я, иль не русский человек… , иль … не православный, што ли?!» Как не давали ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпя издевательств, погрузил батя, Кузьма-кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой – брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его, как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки…
-А што ж… казаки…, – старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, -тама пор-я-я-док. Есаулы – те… строгие ребяты. Чуть хто провинился –порять, как с-с-укина сына, хе-хе-хе… А он тады глядишь – и пропал! И уже к красным…, прости, Хос-споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали особо. Не скажу.
… Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая Саша увела радостных, измазанных английским шоколадом, полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в бок раскрасневшегося от первача Гришку:
– Выйдем, Григорий.
В темном небе высоко висели мирные россыпи тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья-то собака. Закурили.
-К твоей Саньке тут… перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, -сочно отхаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, -так я не дал.