Размер шрифта
-
+

Королевство слепых - стр. 37

– Прежнее, – кивнул он.

Они сидели в тишине, если не считать далекий смех детей.

– То же самое чувствую и я, – сказала она. – Я ненавижу… мое тело. Ненавижу, что не могу взять моих детей и поиграть с ними, а если я сажусь с ними на пол, то им приходится помогать мне подняться. Ненавижу это. Ненавижу, что не могу… читать им перед сном и так быстро устаю, теряю ход мысли. Ненавижу, что иногда я не могу складывать. Иногда не могу… вычитать. А случаются дни…

Изабель помолчала, собралась. Она заглянула в его глаза.

– Я забываю их имена, patron, – прошептала Изабель. – Моих собственных детей.

Бесполезно говорить ей, что он понимает. Что это в порядке вещей. Она заслужила право на трудные ответы.

– А что ты любишь, Изабель?

– Pardon?

Гамаш закрыл глаза и поднял лицо к потолку:

– «Вот что я любил: фарфоровую гладь тарелки, / Слой тонкий пыли на столе, каемки синий блеск по кромке, / И влагу крыш под фонарем, и хлеба лакомую корку».

Он открыл глаза, посмотрел на Изабель и улыбнулся; у глаз и губ на его усталом лице образовались глубокие морщины.

– Там есть и дальше, но я не буду продолжать. Это стихотворение Руперта Брука. Он был солдатом Первой мировой. Стихи помогали ему в аду окопов вспоминать вещи, которые он любил. Они и мне помогают. Я составил список в уме: в нем вещи, которые я люблю, люди, которых я люблю. Это возвращает меня к здравомыслию. До сих пор.

Арман видел, что она задумалась.

То, что он предлагал, не было магическим средством, помогающим при пулевом ранении головы. Ей предстоял огромный объем работы, боли, физической и эмоциональной. Но этим вполне можно было заниматься и при солнечном свете.

– Я сильнее, здоровее, чем тот человек, которым я был прежде, до всего этого, – сказал Гамаш. – Физически. Эмоционально. Потому что это было моим долгом. И тебя ждет то же самое.

– Вещи прочнее всего, когда сломаны, – сказала Лакост. – Слова агента Морена.

Вещи прочнее всего, когда сломаны.

Арман снова услышал голос Поля Морена. Он словно стоял вместе с ними на залитой солнцем кухне Изабель.

И агент Морен был прав. Но как сильна боль излечения.

– Мне в некотором роде повезло, – сказала Изабель несколько секунд спустя. – Я не помню ничего про тот день. Ничего. Я думаю, это помогает.

– Я тоже так думаю.

– Мои дети все время хотят почитать мне… Пиноккио. Якобы это как-то связано с тем, что случилось, но черт побери, если я хоть что-то понимаю. Пиноккио, patron?

– Иногда выстрел в голову – как благословение.

Она рассмеялась:

– Как вы это делаете?

– Памятью?

– Забудьте.

Он глубоко вздохнул, посмотрел на свои ботинки, потом поднял голову, заглянул ей в глаза.

– Когда-то у меня был наставник… – сказал он.

– Господи Исусе, не тот, который обучал вас поэзии? – сказала она в шутливой панике.

На его лице застыло такое «поэтическое» выражение.

– Нет, но если ты хочешь… – Он откашлялся. – «Крушение „Гесперуса“»[23], – объявил он и открыл рот, словно собираясь читать это длиннющее стихотворение. Но вместо этого он улыбнулся, увидев, что Изабель светится от удовольствия. – Я хотел сказать, что у моего наставника была теория, согласно которой наши жизни напоминают общие дома аборигенов. Одна огромная комната. – Он распростер руку, иллюстрируя размер. – Он сказал, что если мы считаем, что можем поделить мир на отсеки, то мы заблуждаемся. Все, с кем мы встречаемся, каждое слово, которое мы говорим, каждое действие, которое предпринимаем или не предпринимаем, – все это обитает в общем доме. С нами. Всегда. И никогда его не изгнать и не запереть.

Страница 37