Размер шрифта
-
+

Книги стихов - стр. 8

К невесте милой вниз, во мрак!
Свои разбив оковы,
К Спасителю, на вечный брак
Мы поспешить готовы.
Так нам таинственная власть
На грудь Отца велит упасть.
(Перевод В. Микушевича)

У Новалиса смерть – «иная жизнь в могиле», воссоединение с возлюбленной, вечный брак, приобщающий к Богу. Для Рильке смерть – воссоединение с самим собой:

Дай человеку детство вспомнить вдруг,
и чаянья, и смутные гаданья,
с которых начинаются преданья,
туманный образующие круг.
Потом позволь с Твоим расстаться кладом,
и смерть родить, владычицу, на свет,
и все еще шуметь пустынным садом
средь наступающих примет.

Постижение смерти у Рильке оказало влияние не только на поэзию, но и на философию двадцатого века. Мартин Хайдеггер при явном воздействии Рильке определит жизнь как бытие для смерти. Лишь в приближении к смерти человек находит свое подлинное, неповторимое назначение, не совпадающее с массовыми стандартами. «Мы должны быть формовщиками и поэтами нашей смерти», – говорит французский философ Морис Бланшо (Blanchot М. L’espace litteraire. Editions Gallimard, 1955. Р. 160). Отсюда же мысль о том, что человек боится смерти, так как боится потерять эту единственную возможность, которая больше не повторится.

Торжествующее единение бедности и смерти воспето в заключительном стихотворении книги, посвященном житию Франциска Ассизского (XII–XIII). Когда его отец Пьетро Бернандоне, торговец тканями, попрекнул сына тем, что тот всем ему обязан, Франциск сбросил с себя одежду, чтобы вернуть ее отцу, и епископ прикрыл его наготу своим облачением. «Книга Часов» заканчивается горестно-восторженным вопросом, подытожествующим и монашескую жизнь, и странничество, и бедность, и смерть:

Неужто с ним все в мире отзвучало?
Неужто ничего не означало
дарованное бедным навсегда
ликующее юное начало,
великой бедности звезда?
4

Поездке в Россию предшествовала поездка Рильке в Италию, так что перечень городов «Венеция, Флоренция, Казань, Рим, Пиза и Троицкая лавра» сохраняет лирическую актуальность в «Книге Часов», но сопоставление Руси и Италии почти всегда переходит в противопоставление. Италия для русского монаха – соблазн, преодолеваемый Богом из внутреннего мира:

На юге братья у меня в сутанах
и в рощах лавровых монастыри.
Какими человечными в тех странах
мадонны кажутся, при Тицианах,
чей Бог сияет: Посмотри!
Но я подчас природу чую Божью,
в себя запав; мой Бог там тьма густая
в сплетенье земляном корней несытых.
Из теплоты Его произрастая,
порою на ветру охвачен дрожью,
не ведаю ветвей, внизу сокрытых.

С этим соотносится решительное размежеванье: «Италийская ветвь древа Божьего отцвела». Но монаха продолжают привлекать итальянские художники. К Тицианам присоединяется и даже превосходит их Микеланджело:

Жил Микеланджело, ревнитель гроз.
Из тамошних о нем узнал я книг.
Неимоверный человек возник
и произрос,
вдали безудержно велик.

Монах как будто ревнует Микеланджело к своему Богу… или своего Бога к Микеланджело:

…над жизнью Бог его привлек;
и ненавидит он и любит Бога
за то, что слишком Бог далек.

В образе Микеланджело угадывается другой образ, пока еще неясный для самого поэта, но в его творчестве этот образ скоро возьмет верх под именем Родена, а италийская ветвь окончательно будет привита к русскому древу, когда Франциск Ассизский, жених Бедности, приобретет черты русского странника.

Страница 8