Размер шрифта
-
+

Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - стр. 14


Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с тобой «кутили», тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие наш город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь, и хорошие люди меня уважают… Я говорю тебе это – здесь.


Та же Тэла заразила меня интересом и любовью к Тургеневу. Она восхищалась Базаровым («Мне нравится даже его грубость!»), и с ее легкой руки я кинулась к «Отцам и детям», «Накануне», «Дворянскому гнезду». Нет, к Базарову меня привлек не бесшабашный нигилизм, не эпатаж, не страсть к разрушению. Привлекла его человеческая мощь, его способность к героическому и крупному действию, которые ярче всего обнаруживаются в ключевом эпизоде его смерти. Как написал эту сцену Тургенев! Спустя многие годы именно эту смерть-действие, смерть-поступок я выберу для анализа в своей хрестоматии «Читаем русскую прозу», и мой тогдашний соавтор Василий Шевцов скажет, прочитав мой комментарий: «Да, чувствуется ваше личное отношение…»

Может быть, это покажется неожиданным, но тургеневские девушки и женщины навсегда отвратили меня от многословия и уж тем более от сентиментальности в высказывании собственных чувств. Чего стоит объяснение Елены с Инсаровым в «Накануне»:


– Вы хотели заставить меня сказать, что я вас люблю, – прошептала она, – вот… я сказала.


Или последняя встреча Лизы Калитиной с Лаврецким:


– Нет, – промолвила она и отвела назад уже протянутую руку, – нет, Лаврецкий… не дам я вам моей руки. К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю… да, я люблю вас, – прибавила она с усилием, – но нет… нет.


Помню, как поразил меня уход Лизы в монастырь, как инстинктивно я всеми силами отталкивалась от ее решения, каким чуждым оно мне было. Я тогда приставала ко всем домашним с просьбой ответить на вопросы шутливой Марксовой «Исповеди», и дед, Иван Николаевич Павловский, бывший для меня неоспоримым и загадочным авторитетом, своей любимой героиней назвал Лизу Калитину, а любимым героем – князя Мышкина. Только тогда я смутно начала понимать, какие сила и цельность характера скрывались за Лизиным поступком.


Сережа, подсмеивающийся над моим «романтизмом», тем же летом 1960 года заставил меня прочитать «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Впервые я с головой окунулась в смеховую стихию юмора, почувствовала притягательное бесстрашие сатиры. Кстати, тайна смеха в искусстве так и остается для меня неразгаданной. Возможно, люди до сих пор хохочут над похождениями и репликами Бендера из-за его человечности, из-за того, что Остап, безусловно, самый привлекательный персонаж дилогии. Он смеется и даже издевается над людьми, не унижая и не уничтожая их – унижают и уничтожают его самого. Недаром И. Г. Эренбург в своих воспоминаниях мимоходом нарекает его «милым плутом». (Именно с этих пор поселяется во мне стойкое недоверие к предисловиям и послесловиям советских изданий: в предисловии к так полюбившимся мне романам Бендер безжалостно разоблачался.)

Почему-то никогда не хотелось смеяться над героями Зощенко, хотя неподражаемая речевая маска рассказчика в его произведениях и скрытая под ней трагедия обокраденных и изуродованных человеческих душ, безусловно, оказывали свое воздействие. Не хотелось смеяться и над ранним Чеховым. Ну что смешного в унижении несчастной домашней учительницы – англичанки, ни слова не понимающей по-русски, на глазах у которой беспардонно разоблачается «большой и толстый» помещик Грябов («Дочь Альбиона»)? Что смешного в злом мальчике из одноименного рассказа, изводящем своими шпильками влюбленную пару? А «Смерть чиновника»? «Толстый и тонкий»? Какой уж тут юмор…

Страница 14