Размер шрифта
-
+

Казачьи повести (сборник) - стр. 20

– Ну, с Савельем равняться, брат, – груба работа! Атаману он друг, загонщикам есть из чего магарыч поставить… и есть за что. А ты за кобылу за свою магарычить небось не станешь?

– Беззубая она… сколько она ухватит тут? За что магарычить-то?…

– То-то…

– Ей пышку мягкую – это бы она уплела… Горе, Егор, работать на такой скотине! Все сердце изболеет… Губаны вон в шесть борон гоняют, ну энти чего-нибудь сработают за день, – а я что?…

– Не тужи. Придет когда-нибудь и наш день.

– Да я не то, чтобы… Как-то не умею я, парень, тужить…

Закурили. Умолкли, пристально следя за колечками знакомо пахнущего дыма, ушли оба в свои мысли, смутные и скользящие.

Близкое и скучно-понятное, печальное и ясное переплеталось в них с далеким и фантастическим, сплошь нарядным, красивым, странно влекущим и безнадежным. За черным, мелким, почти сливающимся переплетом кучерявых яблонок и дубков, на другой стороне балки, далеко, на самом горизонте, выползали свинцово-серые облака, круглые, как пузатые чайники, а за ними, выше, стояло одно, странное и диковинное, и, как далекое белое пламя, все сияло ярким светом…

– Ну что, прочел? – прервал молчанье Егор Рябоконев. Терпуг вскинул на него глаза. И с усилием встряхнулся от своих мыслей.

– А-а… да… «Ответ синоду»? Прочел… Здорово он их… Лев Николаевич… Здорово!..

Он вдруг вспомнил что-то и порывисто вскочил на ноги.

– А Гарибальди – какой геройский парень! – воскликнул он с восторженно сияющим взглядом: – Кабы нам хоть одного такого!..

– Ничего бы не сделал… Зря пропал бы – и только…

– Ну-ну?…

– Да разве у нас люди?… Черви ползущие!.. У Никифора сразу упало сердце.

– Да ведь когда побольше за бок-то возьмет, небось и наши взволдыряют? – неуверенно возразил он.

– Перенесут. Все перенесут. В тысячу раз хуже будут жить – будут молчать…

Терпуг подумал и согласился:

– А пожалуй, верно…

Ведь вот у него самого: сердце бунтует против горько-обидного, несправедливого порядка жизни, злоба выросла и жадно ждет выхода из безгласной скудости и тупого смирения, а молчит же он, переносит. А при самом малом удовольствии и совсем забывает, весь с увлечением отдастся беззаботному веселью.

– Что верно, то верно! – грустно повторил он, прислушиваясь к ровному шуму ветра в голых ветвях и монотонному чиликанью какой-то серенькой птички. Наладила она одно коленце: чим… чим… чим-чим-чим… И дальше не шла. Чиликнет, помолчит и опять повторит.

– А Стрелец какой злой, – чтобы уйти от невеселых мыслей, сказал Терпуг, глядя за балку. – Бьет скотину дуром! Цобэ у него не поспевает за цобом, он и лупит… Кабы она словесная была, скотина-то, небось оглянулась бы, сказала бы: сила, мол, не берет.

– Смотрю я на эту жизнь, – медленно, в сердитом раздумье, заговорил Рябоконев, тяжело упираясь локтями в колени, устало согнувшись. – Бегству достойно житье наше… Всуе мутящиеся… Спиной да хребтом – только по-скотинному… И все без толку! Аж уголь горячий наскрозь сердце пройдет! – простонал он, стиснувши зубы, и страстно воскликнул: – Кроты вы, кроты слепые! Копаете кургашки, а свету не видите и видать не хотите! Никто не остановится, никто не крикнет: «Да что, в сам-деле? это жизнь?…» Живут, молчат. Вся голова в язвах, и все сердце исчахло – в писании говорится: бить больше не во что… А молчат!..

Страница 20