Казачьи повести (сборник) - стр. 12
Многие вещи «казака» притягивают к себе внутренним оптимизмом, афористичностью, земной надежностью, что ли. Возьмите ту же «Зыбь», так пришедшуюся по душе в ту пору жизнелюбцу, оптимисту Горькому. Крюков сказал так свежо и сильно о земле, о власти ее, подлинный гимн вознес вечной людской привязанности: «Что-то могущественное, почти неодолимое было в этих трех десятинах взрытой, истощенной земли». Каким древним нестареющим колдовством сыновней ласки, любви отдают строки о том, что «буро-черные комья земли лежат, словно притаились, как насторожившаяся темная, несметная стая», или с тенями облаков «черный ковер взрытой земли», «с мертвым, потускневшим золотом прошлогоднего жнивья» с голыми, красными, словно озябшие пальцы, ветвями кучерявых степных яблонек, косичками нежной зелени над балками, вихрями старника, торчащими «как редкие чалые волосы на изрытом оспой лице», или залегший длинной цигаркой во впадине, между голыми кустами, исчерченный пыльными серыми бороздами запоздалый сугроб, а вокруг него уже ощетинилась молодая трава, голубели подснежнички на своих нежных, зелено-коричневых стебельках и развертывались золотые бутоны бузулучков.
С неслабеющим художническим азартом воссоздает Крюков и в войну это могущество жизни, великую силу земли, неуклонную тягу человечьей души к счастью. Эти чувства у него в прочной связи жизней его героев с нарядными днями расцвета природы, бытия, с кажущейся мертвой зимней их неподвижностью, в смене одного состояния другим, когда все-таки, все-таки впереди человека должно ждать счастье.
В войну «оборонец» Крюков не утратил веры в народ, в счастье России. Из короленковского в нем остался высокий нравственный «метроном» – никак нельзя дать «замерзнуть» совести[22].
«Краевые» ситуации по-прежнему не по Крюкову и не для Крюкова – ему чужды и классовые и партийные эгоизмы, ему по душе бытовые конфликты, пусть и с трагическим исходом, однако кровавые военные, государственные противостояния под перо его не идут. Недаром в его произведениях о германской войне почти нет боев, схваток – им он предпочитает нравственное, духовное противоборство, чурается патриотического экстаза, душевного надрыва, кровавых картин, смертей даже врагов, – война для него – нежелательная неизбежность, чего уж тут надрываться.
Деловито, трудолюбиво, настойчиво служит он пером не великой войне, а скромному, рядовому российскому человеку на ней. Кавказский фронт, Юго-Западный. Вот уж когда истый гуманизм, интернационализм раскрылись в Крюкове-очеркисте, беллетристе, – возьмем для примера прелестный рассказ «Четверо» (1915).
По фронтовой дороге идет в тыл раненый солдат Семен Уласенков, горит рана, ковылять далеко. В ноге осталась пуля, ее не вытащить. Фельдшер сказал, потому что «раскудрявилась», в лазарет к врачам надо. «Шоссе было прижато к отвесной каменной стене, рябой, морщинистой, как выростковая юфть… отвесные горы, скалы и каменные глыбы, разорванные темными щелями. Ничего хорошего, жуть одна». Для Семена только что отгрохотавший бой – не «жуть»: ему одному сиро, неуютно. Непривычно и автору на войне. Он в полстраницы покончит с описанием кровавой схватки, с войной, ему много интереснее то, что вокруг. И вот уже вчерашний плотник нагоняет вчерашнего приказчика, солдата помороженного и хворого – Арона Переса, из инородцев. Идут уже вместе, по-доброму беседуют. Где-то у Ардагана стреляют пушки. «В тихих сумерках, среди векового мудрого молчания гор, – скажет писатель, – эти далекие звуки людской вражды кровавой казались такими непостижимо ненужными, невероятными, нарушающими торжественную немую красоту и величавую гармонию мира божьего…» Но у войны не гармония, о которой печалится автор, – тут кровь, и вражда, и зверство. На дороге арба, убитый отец, мать уведена, и армянский мальчонка жалобно воет от ужаса и отчаяния. Но и этого мало Крюкову – компания была бы неполна без турецкого солдата, голодного и жалкого, отбившегося от части. И Федор Дмитриевич «выделит» этим четверым одну ложку – и станут есть ею по подсказке Семена из котелка русскую кашу с салом по очереди…