Капкан для Александра Сергеевича Пушкина - стр. 53
Тем не менее литературная братия высоко ценила Соболевского. Грибоедов, Баратынский, Дельвиг читали ему свои произведения и дорожили его советами. Пушкин посвящал его во все свои дела, и иногда случалось в трудную минуту, за неимением свободных денег, Соболевский давал ему для заклада свое столовое серебро…
Будучи в Москве, Пушкин не мог не посетить своего давнего друга П. Чаадаева, любомудра и философа…
Чаадаев жил на Новой Басманной, во флигеле у Левашевых. Медный звонок под нетерпеливой рукой Пушкина разорвал тишину чаадаевской квартиры. Никита, лакей, почтенный человек с седыми бачками, в зеленом переднике и мягких туфлях, – барин не любил никакого шума – нахмурился на невежливый звонок и приоткрыл дверь. Увидев Пушкина, он учтиво улыбнулся и посторонился.
– Дома? Здоров?
– Пожалуйте, сударь… Вас приказано принимать всегда…
Одна из дверей, выходивших в переднюю, осторожно приотворилась, и выглянуло бледное, точно мертвое лицо с холодными, серо-голубыми глазами. И слабая улыбка скользнула по тонким губам…
– Наконец-то!
Пушкин сбросил на руки Никиты шинель и кинулся к старому другу на шею.
Они познакомились лет десять тому назад в Царском Селе, у Карамзиных. Тогда Пушкин был лицеистом последнего курса, а Чаадаев – лейб-гусаром. И они подружились, хотя и трудно было придумать людей более несхожих, чем Пушкин и Чаадаев. Пушкин был огонь, порыв и неожиданность даже для самого себя, а Чаадаева Соболевский презрительно звал импотентом в самом широком смысле этого слова.
– Ну, проходи, проходи… – обняв друга за талию, своим слабым голосом говорил Чаадаев, пропуская гостя в кабинет. – Я ужасно рад тебя видеть…
Кабинет был в два больших окна, выходивших в старый, теперь занесенный снегом сад. Первое впечатление от кабинета было гнетущее. Весь стол был завален книгами. Многочисленные закладки между страницами показывали, что книги внимательно изучались.
Друзья, отступив, долго и внимательно ласковыми глазами осматривали один другого…
Чаадаев резко выделялся из всякой толпы своим нежным, бледным, точно мраморным лицом без усов и бороды, с голым, блестящим черепом, с улыбкой на привядших губах, с холодным, далеким взглядом. Одет он был безукоризненно. Он был всегда серьезен и говорил поучительно, книжно и иногда напыщенно. Людям казался он сухим, тяжеловатым, и его сторонились. Сторонились бы его, может быть, и еще больше, если бы за ним не установилась уже слава человека исключительно умного, отменного московского любомудра, знакомство с которым дает известного рода отблеск. Он знал об этой своей репутации и очень ею тщеславился. Надпись, которую сделал на его портрете несколько лет назад Пушкин:
была для него дороже всяких чинов и звезд…
– Здравствуй, друг! – весело блеснув своим белым оскалом, проговорил Пушкин.
– Ах ты, чертенок! – невольно заражаясь его веселостью, отвечал Чаадаев.
– Плохой это комплимент после долгой разлуки, но ты решительно постарел!
Чаадаев слегка пожал плечами.
– Неизбежное – неизбежно, – ответил он… – Но зато ты, как всегда, полон жизни… – сказал он. – Садись, любезный Пушкин. Сколь давно мы с тобой не беседовали!.. А я недавно вспоминал тебя, читая весьма злую критику Булгарина на твоего «Онегина». Очень зло написано!