Как далеко до завтрашнего дня… Свободные размышления 1917–1993. Вехи-2000. Заметки о русской интеллигенции кануна нового века - стр. 37
В стране начинался голод. Ввели карточки. По карточкам давали двести граммов мокрого непропеченного хлеба. Жить стало трудно и голодно. Немного выручал огород. Кроме того, мы собирали много грибов, тогда они еще были в сходненских лесах, и я хорошо знал места, где они растут. Мы их сушили, солили. После смерти деда я остался единственным «мужчиной в доме». Надо было носить воду, колоть и пилить дрова на всю зиму – все это легло на мои плечи. Стало трудно с керосином – электричества на Сходне тогда еще не было. Керосин приходилось возить из Москвы тайком, так как возить горючее в поездах запрещали. Мы основательно поизносились. Денег-то на покупку одежды не было. Бабушка и мачеха все время что-то перешивали из старого мне и брату – мы росли, не считаясь с обстоятельствами. Я продолжал учиться на Домниковке. Тогда нуждающимся школьникам давали ордера на покупку дешевой, а то и бесплатной, одежды. Хотя я и относился к числу самых нуждающихся, мне никогда ордеров не давали: буржуй и сын репрессированного.
В тридцать втором году мне исполнилось пятнадцать лет, и я подал заявление с просьбой принять меня в комсомол. Однако собрание в приеме мне отказало. Но жестоко травмировало и удивило даже не то, что меня не приняли, к этому я был как-то готов, а то, как вели себя на собрании мои одноклассники. Мне казалось, что все они мои приятели и хорошо ко мне относятся. Я исправно составлял для многих шпаргалки, помогал отстающим, играл за сборную школы в волейбол, – а тут вдруг единодушный протест и обидные слова. Особенно рьяно выступала Рахиль Склянская, племянница известного большевика, соратника Ленина, занимавшего тогда высокий пост в партии. Через несколько лет Склянский был расстрелян. Судьба Рахили мне неизвестна. Но тогда, под аплодисменты зала, она сказала в мой адрес и в адрес моей семьи столько обидных и несправедливых слов, что я не выдержал и под конец собрания расплакался, несмотря на свой пятнадцатилетний возраст и ощущение себя взрослым мужчиной. Меня увел к себе домой Мишка Лисенков, сын преподавателя математики одного из московских вузов. Его отец напоил меня чаем, внимательно выслушал наш рассказ, а потом положил мне руку на плечо и сказал: «Держись, Никита. Сегодня надо уметь терпеть. Даст Бог, времена однажды переменятся».
В нашем классе был еще один изгой – князь Шаховской. Длинный, нелепый и очень молчаливый, он учился более чем посредственно. Я однажды был у них, пил чай в семье Шаховских. Его отец, тихий богобоязненный старик, – таким он мне во всяком случае показался – работал где-то бухгалтером. Он был «лишенцем», то есть официально лишенным каких-либо избирательных прав. Говорили, что до революции отец моего Шаховского был блестящим гвардейским офицером. Как-то мне в это не очень верилось…
Шаховской был старше меня на год, и его еще в прошлом году не приняли в комсомол. Он был изгой и держался как изгой: всех сторонился. А я не мог так держаться. Потому мне и казалось, что у него был какой-то психический сдвиг. Перед самой войной, когда я уже кончал университет, однажды встретил его у Никитских Ворот. Я возвращался тогда с концерта в консерватории. Он шел, держа на плече лестницу. Оказывается, князь Шаховской работал ночным монтером. Вот так складываются судьбы.