Размер шрифта
-
+

Каббала - стр. 14

– Любые.

– Ну подумайте, что вам особенно по душе?

Тут в беседу встрял я, предложив принести Гомера в оригинале, и, запинаясь, продекламировал импровизированный перевод.

О, – воскликнул он, – вот это было бы лучше всего. Я хорошо знаю Чапмена.

Я опрометчиво ответил, что Чапмен едва ли имеет к Гомеру какое-то отношение, и увидел, как лицо больного вдруг исказилось мучительной гримасой, словно я нанес ему смертельную рану. Силясь совладать с собой, он прикусил палец и попытался улыбнуться. Я поспешно добавил, что по-своему Чапмен прекрасен, но совершенной жестокости было уже не загладить, он выглядел так, словно сердце его обливается кровью.

Блэр поинтересовался, достаточно ли у него набралось стихотворений для новой книги.

– Я больше не думаю о книгах, – ответил он. – Так, пишу для своего удовольствия.

Однако нанесенное Чапмену оскорбление по-прежнему томило его; наконец он отвернул лицо в сторону, и на руки ему упало несколько крупных слез.

– Извините меня. Извините, – сказал он. – Мне что-то не по себе, вот и... расплакался ни с того ни с сего.

Мы поискали платок, но найти ни одного не сумели и уговорили поэта воспользоваться моим.

– Не хочется уезжать, не повидавшись с Фрэнсисом, – сказал Блэр. – Вы не знаете, где его можно найти?

– Да, конечно. Он за углом, в «Кафе Греко». Я упросил его сходить выпить кофе, он целый день со мной просидел.

И Блэр ушел, оставив меня с поэтом, похоже, простившим меня и готовым к риску, сопряженному с продолжением беседы. Я почувствовал, что разговор лучше вести мне, и принялся рассуждать обо всем сразу – о фейерверках, о диких цветах по берегам озера Альбано, о сонате Пиццетти, о воровстве в библиотеке Ватикана. По лицу поэта ясно читалось, от чего именно он испытывает удовольствие, я поэкспериментировал и обнаружил, что он с жадностью слушает, как что-нибудь хвалят. Он был уже недостижим для гнева, вызываемого оскорблением, недостижим для шуток, для сантиментов, для интереса к какой-либо древней премудрости. Видимо, за недели, что он и Фрэнсис провели в гнетущей атмосфере этой комнаты, Фрэнсис и думать забыл отзываться о чем бы то ни было с одобрением, и поэту, перед тем как покинуть наш удивительный мир, хотелось услышать хвалы хоть чему-то, этот мир образующему. Что ж, у меня их нашлось предостаточно. Глаза поэта горели, руки дрожали. Сильнее всего желал он услышать восхваления в адрес поэзии. Я углубился в ее историю, именуя певцов, путаясь в них, относя их не к тем временам и не к тем языкам, награждая их заимствованными из энциклопедий истасканными эпитетами, приплетая все анекдоты, какие мне удавалось вспомнить, – все как один дурные, но непонятным образом устанавливающие некий порядок в сутолоке прославленных персонажей. Я говорил о Сафо; о том, как строка Эврипида свела с ума граждан Абдеры; о Теренции, упрашивающем публику ходить на его комедии, а не на представления канатных плясунов; о Вийоне, сочиняющем молитвы для своей матери, стоя у похожей на книжку с картинками стены собора; о старике Мильтоне, держащем в ладони несколько оливок, память о золотых годах, проведенных в Италии.

Я добрался до середины моего каталога, когда поэт совершенно неожиданно выпалил:

– Я надеялся утвердить среди этих имен мое. Надеялся.

Страница 14