Размер шрифта
-
+

Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - стр. 2

. Но самое главное – его творение имеет личностный характер, оно не безлично, как продукт научного творчества. Фридрих Шлегель писал: «Философия и поэзия – это, так сказать, подлинная мировая душа всех наук и искусств и общее средоточие их. Они связаны неразрывно, это древо, корни которого – философия, а прекрасный плод – поэзия. Поэзия без философии становится пустой и поверхностной, философия без поэзии остается бездейственной и становится варварской»[3].

В сегодняшних спорах о литературе и философии, когда идет деконструкция гуманитарного текста в принципе[4], полезно помнить слова Шлегеля об их единстве.

Скажем, в «Вопросах философии» (2008, № 5) я опубликовал статью «Гамлет как христианский воин», где попытался прочесть трагедию принца в контексте идей Эразма Роттердамского и Лютера. В этой же трагедии принц цитирует слова Пико делла Мирандолы из его «Речи о достоинстве человека». Это надо увидеть, чтобы понять уровень и контекст трагедии. Связь литературы и философии оказывается более глубинной, чем кажется деконструктивистам. Большие художники живут в атмосфере больших идей, только так и создаются великие произведения. У Аверинцева есть замечательное соображение, что история литературы – не просто предмет познания, но одновременно шанс дышать «большим временем» вместо того чтобы задыхаться в малом. Обращаясь к литературе, философ должен требовать от нее этого дыхания большого времени. Иначе невозможен контакт. Тогда нет того, что в старину называлось «стремлением к высокому», на чем и вырастали великая литература и великая философия. В советское время великими называли А. Фадеева («Молодая гвардия»), М. Бубеннова «Белая береза», С. Бабаевского («Кавалер Золотой Звезды»), В. Ажаева «Далеко от Москвы»), за которые эти писатели получали премии, о которых писала критика. Писатели, которые, будучи нежитью, считали себя существующими. О них помнят историки литературы, которым удобно с ними работать. Но в «большом времени» остались Мандельштам, Ахматова, Платонов, Булгаков, Замятин. Кто про них тогда знал? Они не существовали для тогдашнего как бы литературного процесса. Их как бы не было. Но именно они стали в конечном счете предметом философского анализа, потому что философия занимается жизнью и смертью, но не нежитью. Нежить – это не для философов, а для магов. Мандельштам, Ахматова, Платонов, Мих. Булгаков и другие, мной названные и не названные подлинные писатели, были потерпевшими крушение на острове безвременья жители большого времени. И они это очень понимали. В статье «Девятнадцатый век» (1922) Мандельштам сформулировал это так: «Европеизировать и гуманизировать двадцатое столетие, согреть его телеологическим теплом, – вот задача потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк. <…> Теперь не время бояться рационализма. Иррациональный корень надвигающейся эпохи, гигантский, неизвлекаемый корень из двух, подобно каменному храму чужого бога, отбрасывает на нас свою тень. В такие дни разум – ratio энциклопедистов – священный огонь Прометея»[5].

Очень долго русскую классическую литературу воспринимали как далекую от философии, ведь она вроде бы ни на что не претендовала – описывала жизнь в формах самой жизни. Хотя Пушкин писал, что проза требует мыслей, а Лев Толстой негодовал на изобразительный подход к словесному творчеству, восклицая, что нужна объединяющая текст мысль. Серебряный век вдруг увидел в русской классике философскую глубину. Сошлюсь на книгу современной исследовательницы: «Мыслители Серебряного века видели в русской литературе предшествующей эпохи совершенно особый духовный феномен – нечто более значительное, чем художественная словесность. В таком воззрении и скрыт исток русской герменевтики. В поэтах и писателях признавали в буквальном смысле пророков, тайнозрителей, посвященных, святых. <…> Шестов – тоже не иносказательно – называл русских писателей ХIХ в.

Страница 2