Размер шрифта
-
+

Избранные сочинения в пяти томах. Том 5 - стр. 45

Такое же наслаждение испытывал он и позднее, когда каждое лето батрачил на крепких хозяев и когда решился взять в жены перезрелую Пране, которая была старше его на пять лет, и получил от ее богатых родителей в приданое десять с лишним гектаров заболоченного счастья.

Еще до того, как немцы напали на русских, Чеславас выпрягал, бывало, свою любимицу, отпускал ее на волю, а сам, расстегнув на штанах толстый сыромятный ремень с медной пряжкой и распластав, как крылья, тяжелые батрацкие руки, укладывался на поверженное сено и под ржание лошадей, под пересвисты птиц и под колыбельные рулады пчел засыпал со счастливой, детской улыбкой на запекшихся губах. Тут ему, сделавшему плодородной свою землю и холившему ее, словно подкидыша, снились лучшие в жизни сны. В его полевых, как он их ласково называл, безмятежных и скоротечных снах, кроме него самого, людей никогда не было – не было ни стареющей быстрей, чем он, Пране; ни ее племянника Тадаса Тарайлы, время от времени гостившего в их усадьбе исключительно из-за славившегося на всю Литву меда Ломсаргиса; ни тихони Элишевы, посланной ему самим еврейским Богом в безвозмездную помощь; он и сам в них частенько отсутствовал, зато в этих странных и завораживающих сновидениях он никогда не чувствовал себя, как с людьми, отверженным и одиноким: гордые и печальные лошади, ничего не требуя взамен, понимали его и утешали; вспугнутые красавицы куропатки, взлетая из гнезд, дружески махали ему крыльями с вышины; нездешние дивные цветы нашептывали то, чего он за всю свою жизнь не удостоился услышать ни от ксендза-настоятеля, ни от женщины; шнырявшие нищенки мыши, то и дело торкавшиеся в его бока, жаловались на свою горькую долю и напоминали ему о его невеселом батрацком прошлом. Ломсаргису было с ними хорошо и покойно, он как бы и сам был из их породы, такая же Господня тварь – не лучше их и не хуже. Он мог с ними обо всем договориться без слов – жестом или взглядом, вздохом или стоном. Может, поэтому Чеславас всегда гневался на тех, кто его будил и разлучал с ними. Чаще всего за побудки доставалось его жене – Пране, которая всегда пополудни, посередине какого-нибудь захватывающего и неповторимого сна, приносила на луг крынку топленого молока и сваренные вкрутую яйца или завернутый в холстину, нарезанный аккуратными ломтиками пахучий ржаной хлеб с такими же аккуратно нарезанными кружками домашней колбасы – и громко окликала его.

Ломсаргис просыпался, таращил на нее свои лошадиные, коричневые глаза и спросонья принимался честить свою благоверную почем зря.

– Что же это тебе такое завлекательное снится, что тебя будить нельзя? – упрекала его обиженная Пране. – Небось греховодничаешь во сне.

– Греховодничаю, греховодничаю, Прануте. Любовниц-то у меня не счесть. Пчелы и куропатки, бабочки и кобылицы, – отшучивался Чеславас. – Они меня любят, и я им плачу той же монетой.

Пране не верила ни одному его слову, считала, что за всеми своими шутками-прибаутками он пытается скрыть от нее правду: мужчина в самом соку, а ему, видите ли, какая-то чепуха снится. Брехня, и только! Она ревновала его ко всему – к пчелам и к птицам, к лошадям и к разведенным в пруду лупоглазым карпам: их-то всех он и взаправду любит, ради них, а не ради нее живет на белом свете, и, может, только одному Всевышнему известно, кто для него дороже – человек или скотина, лошадь или законная жена, на которую он, как оглашенный, орет, вместо того чтобы поклониться ей в ноги за все, что он, голодранец, имеет. В душе она без всякого снисхождения распекала и кляла Чеславаса, но на деле прощала ему и необузданную грубость, и всплески жгучего гнева, объясняя их тем, что так и не родила ему ни дочери, ни сына. Будь у них дети, он не убегал бы от нее на луг к лошадям и куропаткам и снов про пчелок и про цветочки не видел бы, лежал бы себе в избе под байковым одеялом на дубовой, сработанной деревенским столяром кровати и храпел бы, как паровоз. Всему виной эта проклятая бездетность. Чего только Пране ни делала, чтобы забеременеть, – кучу денег на докторов тратила; и к знаменитой знахарке в Шяуляй ездила; и, упав в костеле перед алтарем на колени, неистово, до изнеможения молилась перед образом святой Богородицы Марии; и какие-то чудодейственные, помогающие зачатию отвары тайком от мужа пила. Но ее лоно по-прежнему не плодоносило, как выжженный солнцем и заросший репейником пустырь за хутором, а годы шли и шли, и надежда на то, что она подарит Чеславасу наследника, которому можно и должно передать все нажитое – усадьбу, землю, конюшню, коровники, ригу, – чахла вместе с ней.

Страница 45