Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - стр. 41
– За что его? – проснувшись раньше, чем обычно, спросил я у мамы.
– Кого? – натягивая на распухшие ноги толстые чулки, неохотно переспросила она.
– Шамиля. Разве хозяйка не сказала?
– Нет. Она сидела и пила водку.
– И ничего не говорила?
Мама слушала молча, и от ее безответного, угрюмого молчания у меня на душе становилось еще горше.
– Говорила, говорила… Но я не поняла… Я тут, Гиршеле, вообще ничего не понимаю… Понимаю только, что кого ни возьми, каждому плохо. И людям, и собакам, и птицам… Даже ветру. Слышишь, как он жалобно воет за окном? Что это, господи, за страна, где всем… ну просто всем плохо?.. Полежишь еще или пойдем вместе?..
– Вместе.
Я быстро оделся и, не дождавшись Зойки, под дружелюбный лай очнувшегося на мгновение от своей старости харинского стража – подслеповатого Рыжика, пустился за мамой в школу.
Кроме меня и опоздавшей Зойки, не вставая с мест, нового учителя Арона Ициковича Гринблата нестройным, насмешливым хором поприветствовали смиренная Белла Варшавская, вечный бунтарь Левка, появившийся в классе после долгого отсутствия, и с полдюжины недовольных заменой Гюльнары Садыковны казашат и казашек.
Гринблат был довольно высокий, благообразный мужчина, которого худоба и взятое седой, аккуратной бородкой в круглые скобки продолговатое лицо делали моложе шестидесяти. Он носил старомодный потертый пиджак с большими, как игральные биты, костяными пуговицами; широкие, колыхавшиеся при ходьбе, точно парус на ветру, штаны, из-под которых робко, чуть ли не воровато выглядывали ботинки с замшевым верхом, которые, по рассказу Анны Пантелеймоновны, достались Арону Ициковичу от другого беженца, умиравшего от заворота кишок в затхлой теплушке и успевшего перед смертью бросить с нар: «Господь меня и босого примет…»
На Арона Ициковича учительский жребий пал не случайно. Как рассказывала Харина, Гринблат владел уймой языков; изучал не то в Германии, не то в Швейцарии у тамошних профессоров финансовое дело; с удивительной легкостью, как дважды два, умножал и делил в уме четырехзначные числа.
На первый урок новый учитель пришел без портфеля и учебников, без журнала и без мелка, усталым взглядом окинул класс, переглянулся со Сталиным на стене, подтянул свои широченные штаны, сползавшие с его худых, утончившихся от беженского харча ягодиц; поправил на макушке непоседу-ермолку (Харина все время допытывалась у мамы, почему Арон Ицикович так дорожит припеченной обуглившимся блинчиком к мудрой голове черной, замусоленной шапочкой и никогда ее не снимает); покашлял в сморщенный, не бойцовский кулак; вытер платком толстые, слегка вывернутые губы и, поразив всех присутствующих странным обращением «господа», выразил глубокое сожаление по поводу исчезновения Гюльнары Садыковны и начал урок с длинного и витиеватого извинения. Он просил прощения за то, что, не будучи педагогом, осмеливается (не по собственной воле, а по просьбе высокочтимого председателя колхоза Нурсултана) занять «господ учеников» своими рассказами об исключительно важном значении счета или, как он по-ученому выражался, калькуляции, и заменить на короткое время многоуважаемую «госпожу директрису», которая обязательно вернется в школу, ибо справедливость, господа, даже если ее умертвить и зарыть в могилу, рано или поздно воскреснет и восторжествует над кривдой. Под шумные одобрительные выкрики «господ учеников» он милостиво, против всех школьных правил, разрешил каждому, кто только пожелает, свободно уходить с уроков или на них вовсе не приходить, поскольку когда-то сам в университете далекого и прекрасного города Цюриха из-за недостатка в средствах был вольнослушателем.