Избранные сочинения в пяти томах. Том 3 - стр. 16
Надо бы козу подоить, думает Эфраим, устав от трескотни Шмуле-Сендера. Надо бы еще раз жениться… Когда женщина появится в доме, Эзра перестанет приводить своих…
Шмуле-Сендер обижен – на своего постоянного советчика в небе, на своего друга на земле Эфраима, на самого себя. Рассказывает, рассказывает и до конца рассказать не может.
Обида подстегивает его тлеющую решимость.
– А что бы ты, Эфраим, сердце мое, сказал, если бы этого губернатора ухлопал твой знакомый?
– Кроме тебя и Авнера, у меня знакомых нет.
– Ну, не знакомый, сердце мое, ну близкий… очень близкий тебе человек…
Господи, наконец подобрался вплотную, Шмуле-Сендер вытирает испарину на лбу и смотрит на Эфраима, как прирученная ворона: диковато и в то же время пристально.
– И близких у меня нет, – говорит каменотес.
– А дети?
– Дети – это не близкие. Дети – это далекие.
Эфраиму такое признание дается с трудом. Но кому пожалуешься на свою судьбу, с кем поделишься горестями, если не со Шмуле-Сендером. Шмуле-Сендер – его последнее убежище, его последнее утешение. Он в доме Шмуле-Сендера и столуется, и порой, когда хворает, отлеживается. Жена водовоза – Фейга была подругой Гинде. Теперь, как шутит Шмуле-Сендер, у них одна жена на двоих. Вот только птенцов они уже не высидят – ни Дудаков, ни Лазареков.
– Есть у тебя близкие, – настаивает Шмуле-Сендер. – Эзра… Шахна… Гирш… Гирш, – повторяет он.
– Не хочешь ли ты сказать, что все они стреляли в генерал-губернатора.
– Я не говорю: все, – скороговоркой отвечает Шмуле-Сендер.
– Шахна?
Нет, чтобы Шмуле-Сендеру ответить: Шахна – и все превратить в шутку.
– Не Шахна, а Гирш. Гиршке-Копейка.
– Гиршке убил губернатора? Этот сморчок, этот лоботряс, этот неслух убил человека?
Все вокруг дрожит от Эфраимова вопроса, и сам вопрос дрожит, кружится в воздухе, жужжит мохнатым шмелем.
– Разве я сказал: убил… Я сказал: ранил… в руку… и в ногу…
– Жаль.
– Кого?
– Обоих.
– Это все еще может оказаться брехней.
Шмуле-Сендер пытается все свалить на родственника Фейги Шмерла-Ицика, зерноеда (у них в роду – все вралй и недотепы), остановившегося в местечке не для того, чтобы погостить у родни, а чтобы помочиться за углом. Вот и помочился дурной вестью, и струйка от нее потекла во все стороны.
– Я вчера сон видел, – говорит Эфраим. – Лежу, значит, в постели, заросший, старый… лет мне, пожалуй, еще больше, чем сейчас… и вдруг ко мне подходит Гиршке, малюсенький, в коротких штанишках, в фартуке, в руках дратва, шило… Я смотрю на него и спрашиваю: «Ты почему, Гиршеле, сердце мое, такой махонький, тебе же уже за тридцать?» – «А я, – говорит, – не расту». – «Все растут, ты один каким крохой был, таким и остался». – «У меня, отец, только душа растет, в груди не умещается, все наружу лезет. Я заталкиваю ее обратно, а она вылезает, и все ее топчут, топчут…» Понимаешь, Шмуле-Сендер?
– Ага.
Шмуле-Сендер слушает его, затаив дыхание. Теперь уже не один шмель, а целый рой кружится над его головой, которая еще совсем недавно была гладкой и легкой, как яйцо наседки.
– А я ему говорю: «Зачем она тебе, твоя душа?»
– А он?
– А он только улыбается.
Эфраим замолкает и, как Шмуле-Сендеру кажется, вытирает глаза. Может, соринка попала, а может, и слеза брызнула ненароком.
– А про графский камень я правду говорил. Попроси у Юдла Крапивникова.