Избранные произведения. Том 2 - стр. 17
– Подумаю, коли просишь, – сказал сын на этот раз серьёзно и тоже с достоинством, – хоть я занят сейчас стержнями.
– Вот это молодец! – воскликнул Сулейман. – Не даёшь отцу погибать.
Часы пробили восемь. Потом девять, Сулейман и не заметил, как шло время. А спохватившись, заволновался, вскочил из-за стола.
– Так! – обхватил он ладонью бритый подбородок. – Значит… не пришёл. Ну что ж! – Он взглянул на своих домочадцев: они стояли понурившись у дверей. На их лицах он прочёл ту неловкость, которая охватывает обычно людей, когда, обманув их ожидания, к ним не приходит желанный гость. – Что ж! – повторил он. – Не будем из-за этого портить себе настроение. Давайте садитесь и несите всё, что только есть самого вкусного.
Но шутка не получилась. Наоборот, она усилила неловкость. Однако Гульчира и Марьям пошли исполнять просьбу отца, а Нурия осталась, прислонившись к углу книжного шкафа. Сулейман подошёл к ней и молча погладил по голове.
Часы пробили десять. И прозвучали эти десять ударов так, будто десять раскалённых гвоздей забили в самое сердце старого Сулеймана. Но даже тут он не показал своего горя близким людям. Громко расхваливал он каждое кушанье, дочерей и сноху за умение кухарить, сыпал шутками и хохотал, как самый беззаботный человек на свете.
Глава вторая
– Ладно, Оленька, я пошёл. Ты уж будь того… готова. Если что – с работы прямо гуртом…
Смахивая маленьким камышовым веничком пыль с костюма мужа, Ольга Александровна говорила:
– Не волнуйся, Мотенька. Не впервой ведь привечать мне гостей. Только вот солёных грибков нет у меня. Сегодня ночью вспомнила, – Хасан, бывало, очень их любил. Ну, да на колхозный базар сбегаю…
Матвей Яковлевич поцеловал свою старуху в лоб и по-молодому, лёгким шагом спустился с крыльца.
Стояло прекрасное солнечное утро. Асфальтовые тротуары ещё не совсем просохли от прошедшего ночью дождя. Воздух чистый, ни пылинки. Матвей Яковлевич глубоко-глубоко вздохнул. И его натруженная грудь, показалось ему, вобрала в себя с этим вздохом не прохладный чистый воздух, а блаженное чувство бездумной радости. Он весь приободрился. В суставах не чувствовалось никакой скованности. Он словно помолодел. И захотелось ему поскорее увидеть Хасана… Хасана Шакировича… увидеть и обнять вот на этой солнечной улице, на виду у всех.
Поглядывая по сторонам, он шагал легко, точно окрылённый, и вдруг заметил посередине чистого, залитого солнцем тротуара багряный дубовый лист. Матвей Яковлевич остановился, поднял лист, на котором бисеринками блестели капельки росы, и тотчас вспомнилось ему детство, слепой скрипач Хайретдин, дед Сулеймана, любивший распевать удивительные баиты[6] о рубщиках дуба – лашманах.
На босоногого русоголового парнишку, понимавшего немного по-татарски, производили впечатление не столько слова, сколько леденящий сердце напев, который лился из полураскрытых уст слепца, напоминая бесконечное завывание осеннего ветра. И мальчику начинало казаться, что дедушка Хайретдин не поёт, а плачет, но только без слёз. А в груди старика гудят, шумят, как дубы в ветреный день, гнев и ропот сотен тысяч обойдённых жизнью, обездоленных людей, чьи кости гниют в тех дремучих лесах, о которых поётся в баитах.
На ярмарке Ташаяк и без дедушки Хайретдина было много калек-татар, распевавших песни о старине. Но они пели баиты про бог весть когда живших турецких султанов да ещё про какие-то балканские войны. А дедушка Хайредтин пел о местах, которые ребятишки знали как свои пять пальцев и на которых они жили сами. Поэтому, сбившись в тесный кружок, они часами простаивали возле дедушки Хайретдина, что сидел, поджав под себя ноги, в замасленной приплюснутой тюбетейке и чёрном, надетом поверх длинной белой рубахи камзоле. Они бережно опускали в его кружку гроши, что бросали ему сердобольные прохожие.