Искупить кровью! - стр. 24
Сейчас его хватятся и прихлопнут. Прихлопнут. Это слово снова и снова набухало и лопалось в мозгу, словно хлопушка. Прошлогодний ковыль шумел на ветру сухо и обреченно. Как море, которого он никогда не видел. И не увидит. Теперь уже никогда. Сейчас его найдут, прямо здесь, в этой сухой траве. Солнце палит прямо ему в затылок, и, кажется, будто уперся в затылок нарезной раскаленный ствол.
Не спрятаться, не спрятаться. Это не ветер, это их шаги. Кованые сапоги сминают и топчут созревшие стебли, и зерна сыплются с дробным, нарастающим, нескончаемым шумом, и шум этот давит на уши, и он, липкий от холодного пота, вдруг понимает, что это шумит кровь в голове, толкаемая тяжелыми, гулкими ударами сердца.
Прихлопнут… Это слово, жуткое своей обыденностью, пробуравило мозг навылет, и он вжался в землю еще сильнее. Страх прорастал в нем. Мучная горячая пыль забила ноздри. Но ему было все равно. Он готов был рыть и вгрызаться в эту истощенную солнцем землю, чтобы стать с ней единым целым. Да, кучей гниющего мяса, которое растащат на корм зеленые мухи и навозные жуки!.. Да-да, именно так и будет, когда немцы его шлепнут. Как того старшину сегодня утром. Он еле шел, волочил свою простреленную ногу, страшную, с побуревшей от крови обмоткой, которую сделал ему на коротком привале Силантьев. А Силантьев, неунывающий и пронырливый, всех подбадривал. Даже с фрицем конвойным нашел общий язык. Выпалит какое-нибудь Commen zih bitte, froilen или что-нибудь из школьной программы и выпучит свои глазищи, которые и так навыкате. А немец, русоволосый здоровяк, хохочет, да так весело и добродушно и кричит что-то своему товарищу, который на десять шагов впереди, и они начинают переговариваться, «гыр-гыр» на своем фашистском. Здоровяка зовут Гельмут, и он говорит другому, что, мол, русская свинья пытается хрюкать по-немецки. Это Силантьев переводит. Он довольно подмигивает и тут же заговорщицки шепчет, что конвойные – олухи и что им при первой же возможности надо драпать. «Не дрейфь, Гришака, со мной не пропадешь, – толкает его в бок Силантьев. – Это ерунда… Я вот один раз был у бабы, а тут мужик ее заявился…
Со второго этажа, через окно пришлось драпать». Но досмеяться Силантьев не успел, потому что немец ему двинул прикладом в челюсть. Тот прямо в пыль повалился и с кровью выплюнул в убитую дорогу два зуба, а здоровяк стоит над ним и все приговаривает: «Русиш швайн, не болтать, идти – молчать». И весело так, добродушно это все говорит.
А вчера нога стала вонять, даже за несколько шагов от старшины чувствовалось, и он начал говорить вслух сам с собой и часто останавливаться. Силантьев и он по очереди брали старшину на буксир. Старшина был тяжелый и что-то все время бормотал себе под нос, и речь его звучала Андрею прямо в ухо, как назойливая муха. Он совсем обессилел, когда тащил его, перекинув руку через плечо, и все не мог дождаться, когда наконец немцы объявят передышку. И вот они объявили, и Аникин чуть не уронил раненого. Силантьев, молодчина, успел подхватить старшину и пытался помочь усадить его. А немец, тот самый Гельмут, подошел и выстрелил сзади старшине в затылок одиночным из своего «шмайсера». Пуля вошла в затылок аккуратной дырочкой, а на выходе вывернула часть лобной кости и переносицу. Этой зияющей дырой старшина и уткнулся в густую перину из пыли. Андрей и Силантьев, оглушенные выстрелом, даже не попытались поймать падающее тело одеревеневшими от ужаса, забрызганными кровью убитого руками.