Размер шрифта
-
+

Исход - стр. 4

– Хороша конопля уродилась, – сказал Егор Иванович, раздвигая перед собой терпко, почти дурманно пахнущие, высокие и крепкие стебли. – Добро пропадает, как подумаешь.

– В этом году и пшеница хороша, Иванович.

– Как на пропасть. Коноплю брать пора, сыплется.

– Тише, Иванович, шарахнут с дороги, сейчас долго не будут разбираться. Немцы парашютистов забрасывают в тылы.

Скоро они остановились и стали глядеть сквозь поредевшую к шлиху коноплю на шумный усталый поток из солдат, орудий, тракторов, ионных обозов, кухонь. Всходила луна, – огромная, жидкая, она уже показалась на две трети, оторвалась от темного горизонта нижним краем, сразу уменьшилась и поползла в небо. На шляху, перекрывая шум и лязг, кто-то мальчишески звонко, с надсадой, закричал:

– Кирюшкин! Кирюшкин! К комиссару! Э-эй! Степанов!

Егор Иванович послушал, как, перекатываясь и замирая, но шляху передавалось разноголосно: «Степанов! К комиссару!», помедлил и молча повернул назад.

– Ну что решаем, Егор Иванович?

– На зорьке двинемся. Юрка иль не поспеет? Жалко парня бросать.

– Придет.

– Придет, не придет… Собирай там какие пожитки, приходи ко мне. Чуть развиднеет – тронемся.

В лунном свете лицо у Егора Ивановича голубовато-блеклое, лоб, под козырьком фуражки, в тени, белки глаз тоже светятся голубоватой белизной.

Владимир сдернул со стебля конопли высохшую головку, помял в кулаке, на ходу пересыпал с ладони на ладонь, выдувая мякину, и бросил прохладные тяжелые зерна в рот, захрустел ими, во рту стало терпко.

Когда выбрались на край поля, к гусиному выгону, Егор Иванович, по-молодому, с ходу перескочив канаву, тут же негромко крякнул и неловко опустился на бровку канавы, нащупывая землю левой рукой.

– Опять в груди зашлось, – тихо сказал он и, чуть погодя, попросил: – Пересидим чуток, покурим.

– Вот курить-то тебе и нельзя, Иванович. Посиди так.

Владимир сел рядом, опустил ноги в канаву.

– Измажешься, Владимир Степанович. Гуси понасыпали тут.

– Ничего.

Егор Иванович подождал, пока сердце немного успокоилось, достал кисет и закурил. Владимир втянул ноздрями душистый махорочный дым, потянувший по-над землей. Хотелось курить самому, лень было достать папиросы, прикуривать.

– Вот так оно и бывает, – сказал Егор Иванович. – Жили-жили, а теперь? И когда она, жизнь, прошла? То бедность, одна коровенка у батьки, то колхоз собирали, тянулись из последнего, а теперь вот тебе – старость за грудь хватает. Немец идет. Вот ты, Владимир Степанович, человек грамотный, скажи: чего они хотят?

– Кто?

– Немцы. Я говорю: чего хотят? Читаю их листочки – прут, собачьи дети!

– Облегчить нам с тобой, Иванович, бренную жизнь хотят.

– А кто их просил? Нет, ты скажи: кто их просил? Не могу больше, вот точно тебя душат. Накинули петлю и тянут. Все рухнуло, разломилось.

– Ничего не рухнуло, – отозвался Владимир, крепче прижимаясь затылком к земле и шире раскрывая глаза на голубовато-изменчивую большую звезду с неровным острым сиянием. – Ничего не рухнуло, – повторил он, вскакивая и отряхивая брюки.

– Молод ты, Володька. – Егор Иванович не шевелился и лишь густо и часто пыхал дымом, было слышно, как, сгорая, жарко потрескивает цигарка. – Я тебя сопатым знал, а сейчас ты детей учишь, учителем стал. Владимиром Степановичем вон величают. Парнем-то каким тихим был, хоть помнишь?

Страница 4