Иерусалим - стр. 32
Старуха Лиза слюнила палец и с трудом, будто камень ворочала, перелистывала страницу, вытирала скрюченную руку о веселый ситец складчатой юбки, метущей дожелта выскобленный пол. «Помяни щедроты Твоя, Господи, и милости Твоя, яко от века суть. Грех юности моея, и неведения моего не помяни, по милости Твоей помяни мя Ты, ради благости Твоея, Господи! Благ и прав Господь, сего ради законоположит согрешающым на пути. Наставит кроткия на суд… да ты слушашь ли, Верка?.. да?.. научит кроткия путем Своим!..». Вера кивала, будто одобряла Лизино чтение, и следила, как тянется все ближе к половице серебряная еловая шишечка старинных ходиков. Со стены на обеих женщин тихо глядели из овальных и квадратных рамок желтые, карие снимки: всех Лизиных детей убили на дальней, забытой войне. Только Лиза войну не забыла. И о сыновьях своих и единственной дочке Машеньке всю жизнь молилась. «Так вот и молюся всю жизню, Верка, и никуды мене от молитвы-ти не рыпнуться, и чту Псалтырь. Чти и ты Псалтырь! сие есть слово Божие, изреченное батюшком нашем царем Давыдем! Да вы вси бесчестны людишки современны. Вси путие Господни милость и истина, взыскающым завета Его, и свидения Его. Ради имене Твоего, Господи, и очисти грех мой, мног бо есть!»
Псалтырь, это было для Веры новое странное слово. Она запомнила его: уж очень чудно звучало. Будто кто ударяет по струнам – гитары ли, гуслей, а может, арфы. Когда Лиза засыпала, Вера подходила к столу и тихо, чтобы не разбудить старуху, листала толстенную, тяжелющую книгу. На первой странице мерцала гравюра. Оттиснута двумя красками – черной и красной. Царь, в короне, сидел на троне, одна рука протянута в сторону, и в ней крупный, будто елочный, шар лежит; в другой руке зажато перо. А у ног его музыкальный инструмент. Вроде арфы: натянуты струны, гриф изогнут лебедино. Черная арфа молчит, алая корона на лбу сияет. И опять, опять эти витиеватые, безумные буквы! Вьются, текут, завиваются хмелем, перевиваются струями ручья. Поют! Их не читать надо, а петь. Как это сегодня баба Лиза читала? «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие мое аз знаю и грех мой предо мною есть выну…»
Не читала, а пела…
Вера сама не замечала, как огненно впечатывались, вжигались в нее странными, светло-навечными клеймами эти неведомые слова, никогда ею не слышимые; незримыми пчелами роились вокруг, жалили, и больно было и хорошо. И жар по душе разливался.
И телом весело становилась немая душа.
Перед староверской иконой Богоматери Казанской, перед еще более древней иконкой Параскевы Пятницы горели Лизины цветные лампады: перед Божией Матерью красная, перед Параскевой – зеленая, цвета яркой весенней травы.
Лампады мстились Вере горящими буквицами, словно они спрыгнули со страниц Псалтыри и загорелись сами в темном, зимне-сумеречном воздухе избы. О чем они говорили, шептали? Пели? Старуха Лиза читала, как пела, и Вера, сидя за столом и положив на стол чистые, розовые после бани руки, тихонько раскачивалась из стороны в сторону и неслышно пела псалмы и кафизмы вместе с ней.
Лиза расспрашивала ее о жизни в Красноярске. Вера отвечала жестко, скупо: «Ничего, хорошо жила». – «А какова беса в путь пустилася?» – «Не беса, а… – Перед Верой распахнулись нежные синие небеса. – А Бога, лучше скажи. Меня подруга попросила в Иерусалим за нее сходить». – «За ее? Как это, за ее?» – «Померла она». Лиза троекратно перекрестилась и с чувством вымолвила: «Царствие Небесное рабе Божией… как бишь ее?.. Анна?.. Анне. И вечная память».