И нет рабам рая - стр. 3
– Парик! Парик! – возопил Мирон Александрович и живо представил себе, как председатель суда Борис Евгеньевич Чистохвалов, седой, благообразный, в позолоченном пенсне, пожалованный за верную службу престолу и отечеству Владимиром третьей степени, пялится на сукно, по которому ползет осиротевшая местечковая вошь. С Борисом Евгеньевичем шутки плохи. Борис Евгеньевич вхож к самому генерал-губернатору. Одно его слово, и он, Мирон Александрович, никто, нуль, дождевой чернь, не присяжный поверенный Дорский, а снова Мейлах Вайнштейн. И всему виной будет одна белесая, одна коварная вошь из парика его матери! Господи, Господи!..
С именем Всевышнего на устах он и проснулся.
Мирон Александрович лежал в холодном поту, сбросив пуховое одеяло, оголив тощие, заросшие щенячьим пушком, ноги и противная испарина покрывала его лоб и виски, теплой струйкой стекала вниз, орошая пышные, с завитками, бакенбарды. Он тяжело дышал – ощущение было такое, будто разложили у него внутри костер, плеснули воды, и пар от тлеющего хвороста повалил из грудной клетки, из ноздрей, из каждой поры.
Разбитый и подавленный, Мирон Александрович боялся даже пошевелиться.
Лепной потолок нависал над ним, как расписная крышка гроба, а светильник казался причудливым надмогильным цветком с фарфоровыми лепестками. Сколько он заплатил за него? Кажется, десять марок. Он купил его в Веймаре, во время своего первого заграничного вояжа у немца с толстой вонючей трубкой в зубах и в диковинных, почти до колен, ботинках.
– Гнедиге фрау!.. Гнедиге фрау! – источал моло́ки вежливости немец и вьюном вертелся вокруг Кристины.
При мысли о Кристине Мирону Александровичу сделалось еще тяжелей, и остывший было пот снова залил его измученное осунувшееся лицо. При жизни Кристины никогда такое не снилось. Никогда. Когда она была жива, ночи пролетали, как вспугнутые ветром облака, оставляя только почти неуловимый шелест волос и кожи в темноте. Тогда Мирону Александровичу вообще ничего не снилось – ни мать, ни суд, ни русские, ни евреи, потому что ночь была не временем суток, а состоянием, пламенем, расплавлявшим все, кроме самого пламени.
Мирон Александрович обвел взглядом пустую спальню, высокую кровать из мореного дуба, нетронутую подушку рядом со своей, с вензелями К. Д. на наволочке, и полынная горечь снова подступила к горлу, хоть в голос вой.
Утренние сумерки, мягкие, как бы разбавленные молоком, всегда успокаивающие и умиротворяющие, растравляли сейчас душу и сеялись лениво и уныло на постель, на ворсистый персидский ковер, где, как два щенка, дожидались хозяина меховые шлепанцы.
Мирону Александровичу вдруг смертельно захотелось закурить – вот так, лежа, не поднимаясь с перины, сунуть в рот папиросу или вонючую трубку и дымить, дымить, пока не удастся выкурить остатки сна, всколыхнувшего не то страх, не то стыд, не то сожаление. А может, все вместе, ведь человек никогда не испытывает одного чувства, даже когда счастлив.
Светало. Мирон Александрович покосился на соседнюю нетронутую подушку, но, кроме белизны, ничего не увидел. Странно, поймал он себя на мысли, совсем недавно он находил еще ее волосы. Неужели за два года, минувшие после смерти Кристины, от нее даже волоска не осталось? Ни разу Мирон Александрович не дозволял уносить прачке ни одной ее вещи: ни полотенца, ни платья, ни наволочки… Смешно и глупо!.. Время – лучшая прачка. Оно все отстирывает. Все. И кровь, и память, и запахи. И нечего себя утешать и обманывать. Что значит один найденный волосок по сравнению с целой копной, пахнущей яблоками и грехом… О, как сладостно пахнут они вперемешку!