И нет рабам рая - стр. 29
– Да.
– Одна… совсем одна… И не понимаешь ты ни их кудахтанья и ни их гогота… и вот ты уже собака, взрослый пес, тебя кормят и холят, тебе построили расчудесную конуру… с теплой печью… с погребом, где всякая всячина… с серебряными подсвечниками… с занавесками на окнах… и ты уже не лаешь, а кудахчешь и гогочешь, как они…
Собака слушала, слова Морты убаюкивали ее, исповедальный взгляд Чернухи постепенно гас, затягивался, как бельмом, дремотой, она прерывисто задышала и, уверившись в безнаказанности, растянулась у ног хозяйки и застыла, свернувшись калачиком. Пресвятая дева Мария, что я тут наплела, подумала Морта, и ей стало еще тоскливей.
Но куда же он пропал? С ним раньше никогда такого не бывало. Коли говорил: вечером приеду, вечером и приезжал. Может, ограбили? Может, избили до смерти? Нет, нет, теперь Ешуа даже мертвый приползет.
До вечера терпеливо ждала, думала – объявится, а ночью?.. Ночью и спросить-то некого. Не бежать же на ночь глядя на развилку к Семену. Да и что он, юродивый, знает?
Она дождется утра и, коли утром Ешуа не вернется, сама поедет в Россиены и разыщет его.
Но до утра еще – Господи ты, боже мой! До утра еще целых шесть часов.
Куда же деться?
Чернуха зарычала во сне и тут же замолкла.
– Куда же деться? – обхватив живот, вслух сказала Морта.
Ребенок торкнулся в чреве. Морта почувствовала толчок и, поглаживая живот, улыбаясь, продолжала:
– Ты слышишь меня?
И тут же ощутила еще два толчка, только более долгие и настойчивые, чем прежде.
– Ради бога, не торопись, – прошептала она. – Полежи еще немного… всю зиму лежал спокойно, а весной, весной зашевелился… как листочек… как теленочек… – скорей, скорей из хлева!.. Потерпи!.. успеется… Дай травке подрасти, дай солнышку разогреться!
Ребенок как будто внял ее просьбе, и толчки прекратились.
Морта взяла со стола керосиновую лампу и, оставив в горлице спящую собаку, осторожно, так, как обычно шла по воду, направилась в спальню. Лампа осветила новую, сделанную по заказу кровать из красного дерева с высокой резной спинкой, упиравшейся в побеленную стену.
Морта взбила подушки, тоже новые, но не легла, а только присела на краешек кровати.
Все в спальне было не так, как при Хаве.
Даже пол перестелили, покрыли оструганными, пахнущими лесом досками, покрасили городской липучей краской, поблескивающей в темноте, как глазурь на пироге.
Единственное, что осталось от Хавы, было зеркало.
– Пусть останется, – сказала Морта. – Я все равно в него не буду смотреться.
– Почему?
– Не буду, – заупрямилась она. – Посмотришься и еще не то увидишь.
– А кого, кроме себя, в нем можно увидеть? – полюбопытствовал корчмарь.
– Кого?.. Да мало ли кого…
Ешуа только осклабился.
Морта сидела на краешке кровати, и живот у нее всходил из-под платья, как солнце.
Когда еще она не помышляла о переходе в другую веру, когда еще надеялась на чудо, что из далекой Сибири, отбыв неправедное и жестокое наказание, вернутся ее братья-близнецы Пятрас и Повилас, старуха Шмальцене, эта змея подколодная, эта ханжа и святоша, прошипела в праздник тела Господня на паперти:
– Урода от них родишь! С головой птицы и ногами зверя!
Урода?
Морта снова погладила живот. Нет, у ее дитяти все будет, как и у всех: и голова, и ноги!
Она подкрутила фитиль, поставила лампу в изголовье и, не раздеваясь, сомкнула припухшие веки, и снова ее мысли, сбивчивые, растревоженные, пустились вдогонку за телегой, за гнедой, за Ешуа.