И дети их после них - стр. 47
– Мы пойдем к тому парню. Я поговорю с его отцом. Я поговорю с твоим приятелем. Уверена, что все можно уладить.
– С ума сошла, – сказал Антони.
Он попытался разубедить ее, но все было зря. Если она что-то вбила себе в голову, тут уже ничего нельзя было сделать. Она ушла на работу вовремя, приодевшись, на пятисантиметровых каблуках, с голубыми тенями на веках. Теперь, когда решение было принято, ее тревога почти совсем улетучилась. Все утро Антони мысленно пережевывал это дело, выдавливая черные точки перед зеркалом в ванной. Она зашла за ним, как было условлено, в середине дня. За всю дорогу он не раскрыл рта. Десять раз он пытался объяснить ей, что разговоры с этими людьми ни к чему не приведут. Элен считала иначе. Они поговорят как взрослые люди, все будет хорошо. Она верила в это. Правда, не настолько, чтобы парковаться у входа в многоэтажки. Конец пути они прошли пешком.
Зона первоочередной застройки, где жила семья Буали, не представляла из себя ничего особенного. Она не была похожа на эти огромные спальные районы, целые лабиринты бетонных башен, вроде Сарселя или Мант-ла-Жоли. В ней насчитывалось не больше десятка блоков, не слишком высоких, расположенных в шахматном порядке, если смотреть на них с неба. Плюс три дома повыше, по пятнадцать этажей, в том числе знаменитая башня Мане.
За последние несколько лет население этой зоны, выстроенной в «Славное тридцатилетие»[11], заметно поубавилось, и оставшиеся жильцы сочли вполне естественным расширить свои владения за счет пустовавших квартир. Таким образом, насильственным путем образовались чудесные пятикомнатные квартирки. Две кухни, две ванные комнаты и по комнате на каждого ребенка. Квартирная плата оставалась та же самая. В управлении социального жилья эти вольности с недвижимостью как бы не замечали. Все равно с этими многоэтажками ничего не сделать. За параболическими антеннами и сохнущим бельем проглядывала растрескавшаяся штукатурка, ржавые балконы, протекающие водосточные трубы, украшавшие фасады коричневыми разводами. Кто мог, давно уже уехали, кто в Люксембург, кто поближе к Парижу, а те, кто получал какие-то пособия, – на родину. Самым везучим ценой двадцатилетних самоограничений удалось построить себе домик за городом. В сущности, эти обшарпанные дома олицетворяли собой крах целого мира и их архитекторов. Скоро они рухнут, и это будет вовсе не так красиво, как показывают иногда по телевизору. Их разнесут бульдозером, одну стену за другой, по методике, заимствованной у насекомых. Распотрошат, и будут они стоять с вывернутыми наружу обоями в цветочек, перилами из железа и пластика, раскрытыми стенными шкафами – как в Лондоне после немецких бомбежек. Две недели – и готово. Пятьдесят лет жизни обернутся строительным мусором. Скорее бы, думали разработчики плана новой застройки. А пока в этих домах все еще потихоньку копошились старые семьи, поселившиеся там лет тридцать назад, не меньше.
Прежде чем войти, Антони с матерью помедлили немного под аркадами башни Пикассо, стоявшей напротив башни Сезанна. Мальчику хотелось писать и помыть руки. Линия жизни и линия успеха на его ладонях были черными от грязи. Он чувствовал себя потным и раздувшимся, как шар.
– Хватит так дергаться, – сказала мать.