И даже небо было нашим - стр. 50
– А Флориана в курсе? – спросил я. Она могла бы уговорить его отсрочить мой отъезд хоть на сколько-нибудь.
– Конечно! Массафра – ее идея. Мне это почему-то и в голову не пришло.
– А остальные? – тихо спросил я.
– Мы им скажем позже. Если хочешь, скажем вместе. А теперь дай мне руку.
Я бессильно раскрыл ладонь, он взял мою руку и сжал в своей. У меня на языке вертелось: «Я ему ничего не скажу, обещаю тебе», но эта фраза была не из тех, что у нас дозволялось произносить под строгой сенью лиственницы.
– Помолимся за этот новый поворот в твоей судьбе, – сказал Чезаре, – да пребудет с тобою Господь в каждый миг жизни.
Но я не мог сосредоточиться на молитве. Я смотрел на дом. На Николу, который сидел на качелях и нехотя вчитывался в учебник; на Берна, который дразнил его, тыкая кулаком в зад; на гроздья помидоров и связки лука, развешанные по стенам. На оставленную на земле лопату. Я не мог поверить, что настанет день – и моя жизнь вдруг кончится.
– В «Замок сарацинов» меня отвезла Флориана, – произнес Томмазо после паузы, более длинной, чем обычно.
За эту долгую ночь – когда он говорил, а я слушала, когда он занимал половину двуспальной кровати, а я сидела на стуле, который становился все более неудобным, – за все это время мы с ним встретились взглядом только три или четыре раза. Мы предпочитали смотреть на откинутое покрывало, или на одежду, выглядывавшую из открытого шкафа, или на влажный нос овчарки Медеи.
– Значит, вот как началась твоя работа в «Замке».
Но Томмазо словно не слышал. Его голос зазвучал жестче.
– На новом месте мне не понравилось ничего. Раньше я слышал, будто пляжи на побережье Ионического моря красивее наших, но они оказались больше – и только. Море там всегда одного цвета – синего, это быстро надоедает. А наша Адриатика переливается разными цветами, бывают и зеленые полосы, и даже фиолетовые.
Он глубоко вздохнул:
– В первый день Наччи захотел узнать, что было не так с моей семьей, почему меня отдали под опеку Чезаре. Я в немногих словах рассказал ему все, а когда закончил, он сказал: «Господи! И как это мужчина может сотворить подобное со своей женой?» Тут я понял, как далеко осталась наша ферма. Там никто не упомянул бы имя Божие всуе.
Не то чтобы Наччи плохо обращался со мной, но он был непохож на Чезаре, это я понял сразу. Невозможно было представить, чтобы он принес мне травяной чай, если я замерз ночью, или уселся бы под тенистым деревом беседовать со мной. Он никогда не вел себя по-отечески. Я хоть и записался в вечернюю школу, но не пришел даже на первый урок, а он не стал меня уговаривать, похоже, ему было все равно. Как я обращался к нему в самом начале – «синьор Наччи», – так и продолжал все двенадцать лет.
До той ночи, когда случилось несчастье, подумала я. Та же мысль наверняка возникла и у Томмазо: вот почему он умолк.
– Жил я в общежитии. Когда нанимали людей на сезонные работы – летом и во время сбора винограда, – приходилось спать по семь-восемь человек в комнате, на двухъярусных кроватях. Сеток от комаров на окнах не было, поэтому ночью мы то и дело просыпались от хлопков. Хлопнув себя по руке или по шее, я всякий раз вспоминал ферму, где запрещалось убивать даже самых крошечных существ. И когда над ухом снова раздавался тоненький писк, я испытывал чуть ли не облегчение.