И даже небо было нашим - стр. 38
Я повернулся направо, налево, назад, но никого не увидел; вокруг были только деревья, далеко отстоящие друг от друга.
– Мы на тутовнике, – продолжал голос.
– Что еще за тутовник?
Тишина, затем переговаривающиеся голоса, потом звук шагов. Из тени высокого дерева с ветвями, склонявшимися до земли, вынырнула какая-то фигура. Это был мальчик примерно одного роста со мной.
– Смотри, – сказал он, – вот это дерево – тутовник.
В тени дерева было темно и прохладно. В ветвях был устроен домик, к нему вела лесенка, прислоненная к стволу. Берн разглядывал меня. Когда он дотронулся до моей щеки, я вздрогнул.
– Ты такой белокожий, – сказал он, – наверно, очень чувствительный.
– Никакой я не чувствительный.
– Ну, если ты сам так говоришь… – И он ловко взобрался по лесенке в домик. – Можешь залезть сюда, как я.
В домике, поджав под себя ноги, сидел еще один мальчик.
– Погляди, какой, – сказал Берн, однако второй мальчик едва удостоил меня взглядом. – Хоть у кого-то хватило смелости взобраться сюда.
Я посмотрел вниз.
– Да тут от земли всего ничего. У кого угодно хватило бы смелости.
– А вот Гаэтано отказался, – объяснил мне Берн. – Сказал, у него голова кружится.
– Вы сами построили этот домик?
Сооружение не казалось мне особенно прочным. Но мой вопрос остался без ответа.
– В скат играть умеешь? – спросил Никола.
– Я в покер умею.
– Это что еще за штука? Садись, мы научим тебя играть в скат.
Я уселся, поджав под себя ноги, как они. Они кое-как, перебивая друг друга, объяснили мне правила ската. До самого вечера мы не произнесли ни единого слова, помимо тех, которые нужно говорить за игрой. А потом мальчики сказали, что настало время молитвы. Я не удивился: в интернате мы тоже молились. Но я не представлял себе, насколько здесь все будет иначе. Мы спустились с дерева, пролезли через кусты олеандров и увидели беседку, где горела голая электрическая лампочка. Кто-то из двоих, кажется, Берн, обвил рукой мою шею. Я не сопротивлялся. У меня никогда не было братьев. Мне было десять лет, и до этого дня я не понимал, как мне их не хватает.
Томмазо минуту молчал. Наверное, от мысли о первом дне, проведенном на ферме, по всему его телу разлился покой. Мне было знакомо это умиротворенное чувство, которое возникало при каждом воспоминании, связанном с Чезаре.
– От его взгляда все наполнялось светом, – продолжал Томмазо, – и ферма, и равнина вокруг, и ночь, и день, но особенно – мы, мальчики. Стоило тебе во время урока вздохнуть глубже обычного, чтобы после занятий Чезаре взял тебя за плечо своей железной хваткой и сказал: ну-ка, пойдем поговорим.
Он усаживался с тобой под лиственницей и ждал – ждал, сколько потребуется, иногда целый час, – когда у тебя вырвется несколько слов, позволяющих понять, в чем дело. В десять лет просидеть столько времени со взрослым, не раскрывая рта, – это невыносимо. Я думал об остальных, собравшихся за столом: они проголодались, но не могли начать обедать без нас: а я не понимал, чего хочет от меня Чезаре. А Чезаре все ждал и ждал, он прикрывал глаза, возможно, его клонило в сон, однако его железная хватка на моем плече не ослабевала. Потом внезапно первое слово взбухало на моих губах, точно пузырек слюны. Чезаре кивком головы подбадривал меня. И за первым словом следовало второе, и в итоге я выкладывал все. Он давал мне выговориться, затем наступала его очередь. Он долго комментировал услышанное, как будто знал заранее, о чем я должен был ему рассказать. Мы с ним молились, взывая к высшему милосердию и мудрости, потом присоединялись к остальным, и в последующие несколько часов я чувствовал себя таким легким, что, кажется, захотел бы – взлетел.