Хризантема императрицы - стр. 22
Вацлав жесток. Он не понимает, что Милочка еще маленький, и ему забота нужна... Вацлав хочет от сына самостоятельности, ставит в пример Сержа, но тот в отца пошел – вежливая ледышка, а Милочка Анжелочкин, пусть и не ею рожденный, но ведь родной же.
Прошло пару лет. Как-то вдруг разродилась сыном Клавка. А чуть позже обзавелась дочкой Манька, не родной – приемной, светленькой да кудрявенькой, один в один похожей на Дарью. Впрочем, та подросла, подтянулась, очень быстро потеряв уютную детскую пухлость, которая сменилась угловатостью и худобой.
– В мать будет, – сказала как-то Клавка, с которой теперь пришлось встречаться часто: Клавка выходила с коляской, а Федина – с Милочкой. – Ну вылитая Элька. На лицо поглянь. А повадки? Никто ж не учил, но материны... а Сережка-то отцовой породы, головастенький.
Федина соглашалась, Федина прикусывала язык, с которого готово было сорваться едкое замечание, что эти-то хоть понятно какой породы, а у Клавки в коляске приблудыш, не пойми от кого прижитый, небось, ни в мать, ни в отца – ясно, что нагулянный.
– Ну а сама когда собираешься? Не старая же, – Клавка все не унималась. Говорливая она, и прежде-то не смолкала, а теперь и вовсе разошлась. – Или твой не хочет? Оно понятно, конечно, своих-то трое, куда четвертого, хотя, конечно, мог бы, чай копейки не считает...
Не считает, это верно. До чего-чего, а до денег Вацлав был нежадный, только вот радости от тех денег ровным счетом никакой.
Снова хотелось иного.
Не равнодушия. Не вежливости и уважения – любви. И снова почти до слез в подушку, до закушенной губы, до разбитой в порыве гнева чашки, до сдерживаемого из последних сил крика, до ненависти к той, которая эту любовь украла.
Почему она, даже мертвая, получала то, что должна была отдать живым?
– А Манька-то говорит, что ты хорошо устроилась, ну а я так не завидую, – Клавка достала из сумки бутерброд с сыром, завернутый в газету. Бумага пестрела жирными пятнами, а с одной стороны к ней прилип комочек белых ниток и длинный темный волос. Федина поморщилась, Клавка же на подобные мелочи не обратила внимания – развернув газетку на коленях, разодрала слипшиеся куски батона, пальцами поприжала сыр и, протянув половину, спросила: – Хочешь?
– Спасибо, нет.
– Ну сама смотри. А я так тебе не завидую. Ну ни на вот столечко даже, – отщипнув крошку, она кинула ее в рот. – Я и Маньке говорю – чему там завидовать? Это ж какая жизнь-то, муж не любит, дети чужие...
Младенчик захныкал, и Клавка, позабыв про бутерброд, торопливо затрясла коляску, вот только молчать – не замолчала.
– А я так тебе скажу, – она повысила голос, перекрикивая плач. – Не в свой дом полезла, не своею жизнею живешь, не своею и доживать будешь.
Этой ночью Федина впервые за долгое время не могла уснуть, а уснув, плакала в подушку, но муж не слышал – с самого начала по молчаливой договоренности супруги ночевали раздельно. Ее робкие попытки изменить ситуацию закончились мучительным объяснением Вацлава, раз и навсегда убившим надежду на что-то иное.
Но любовь в ее жизни все же была – Милочка, ее родной, ее дорогой, ее самый лучший ребенок, чистый, светлый, неиспорченный знанием той, другой, которая была до Фединой.
Ради Милочки она готова была убить, украсть, умереть, но пока требовалось лишь находиться рядом, и она находилась, радуясь каждой проведенной минуте, считая дни и бережно сохраняя в памяти самые светлые моменты.