Хозяйка Медной горы - стр. 22
«Отпущусь – закроет меня. Как тогда в потемках-то?»
Стоит, и обе ящерки остановились, на него смотрят, будто ждут. Тут Андрюха и смекнул:
«Видно, Хозяйка горы смелость мою пытает. Это, говорят, у ней первое дело».
Ну, тут он и решился. Смело пошёл, и как голова ниже щели пришлась, опустился рукой от камня. Закрылся камень, а внизу как солнышко взошло – всё до капельки видно стало.
Глядит Андрюха, а перед ним двери створные каменные, все узорами изукрашенные, а вправо-то однополотная дверочка. Ящерки к ней подошли – в это, дескать, место. Андрюха отворил дверку, а там – баня. «Честь-честью устроена, только всё каменное. Полок там, колода, ковшик и протча. Один веничек берёзовый. И жарко страсть – уши береги. Андрюха обрадовался. Хотел первым делом ремки свои выжарить над каменкой. Только снял их – они куда-то и пропали, как не было. Оглянулся, а по лавкам рубахи новые разложены и одёжи на спицах сколь хошь навешано. Всякая одёжа: барская, купецкая, рабочая. Тут Андрюха и думать не стал, залез на полок и отвёл душеньку – весь веник измочалил. Выпарился лучше нельзя, сел – отдышался. Оделся потом по-рабочему, как ему привычно. Вышел из баньки, а ящерки его у большой двери ждут.
Отворил он – что такое? Палата перед ним, каких он и во сне не видал. Стены-то все каменным узором изукрашены, а посерёдке стол. Всякой еды и питья на нём наставлено. Ну, Андрюха уж давно проголодался. Раздумывать не стал, за стол сел. Еда обыкновенная, питьё не разберёшь. На то походит, какое он из туесочка-то пил. Сильное питьё, а не хмелит.
Наелся-напился Андрюха, как на самом большом празднике либо на свадьбе, ящеркам поклонился:
– На угощенье, хозяюшки!
А они сидят обе на скамеечке высоконькой, головёнками помахивают:
– На здоровье, гостенёк! На здоровье!
Потом одна ящерка – поменьше-то – соскочила со скамеечки и побежала. Андрюха за ней пошёл. Подбежала она ко кровати, остановилась – ложись, дескать, спать теперь! Кровать до того убранная, что и задеть-то её боязно. Ну, всё ж таки Андрюха насмелился. Лёг на кровать и сразу уснул. Тут и свет потух.
А на Гумёшках тем временем руднишный надзиратель переполошился. Заглянул утром в забой, – жив ли прикованный, – а там одна цепь. Забеспокоился надзиратель, запобегивал:
– Куда девался? Как теперь быть?
Пометался-пометался, никаких знаков нет, и на кого подумать – не знает. Сказать начальству боится – самому отвечать придётся. Скажут – плохо глядел. Вот этот руднишный надзиратель и придумал обрушить кровлю над тем местом. Не шибко это просто, а исхитрился всё ж таки, – кое с боков подгрёб, кое сверху наковырял. Тогда и по начальству сказал. Начальство, видно, не крепко в деле понимало, поверило.
– И то, – говорит, – обвал. Вишь, как его задавило, чуть цепь видно.
Надзиратель, конечно, поёт:
– Отрывать тут не к чему. Кровля вон какая ненадёжная, руды настоящей давно нет, а мёртвому не всё ли равно, где лежать.
Руднишные видели, конечно, – подстроено тут, а молчали.
«Отмаялся, – думают, – человек. Чем ему поможешь?»
Так начальство и барину сказало:
– Задавило, дескать, того, Солёного-то, который нарочно в печи козлов посадил.
Барин и тут свою выгоду не забыл.
– Это, – говорит, – его сам бог наказал. Надо про эту штуку попам сказать. Пущай народ наставляют, как барину супротивничать.