Хоспис - стр. 21
Он смотрел поверх его головы. За его плечи.
Во мрак, что клубился за его красным плащом.
А может, это красный плед, траченный молью, свисал с плеч отца.
А сын глядел на тех, кто клубился и дымился за спиною отца, во тьме.
– Батя! За тобой… люди. Я вижу их!
Матвея будто мокрым бельевым жгутом вдоль голого тела хлестнули.
"Он видит их! Значит, они все – есть!"
– Не гляди туда, – прошептал Матвей, – не рассматривай их. Мы давай лучше… помолимся за них…
Бродяга ощерился.
Мелькнули, в фонарном тусклом свете из окна, его голые десны с редкими зубами.
– Ага, боишься! Что за них молиться? А ты что, верующим стал? Да?
Матвей не снимал рук с плеч нищего.
Нищий бесстрашно смотрел в глаза Матвею.
Его ухмылистые, гадкие губы дрогнули и сморщились. Из глаз по корявому колючему лицу, нет, это не было лицо его милого Марка, это была чужая дикая рожа, и скалилась, и язык между зубов отвратно дрожал, полились мелкие быстрые капли.
– Батя! Да ты же над Богом смеялся! У нас же дома ни одной иконы! Ты же доктор! Ты же знаешь…
Матвей стоял недвижно, его сердце, мятное и холодное, напрасно билось ему в ребра.
– Что – знаю?..
– Да что просто все! – беззубо, зло, продолжая смеяться ртом, вышамкнул бродяга. – Откинешь кони – и все! И больше нет тебя! И нет никакого твоего Бога! И ничего нет! Нет и не было!
– Нет и не было, – послушно, как волнистый больничный попугай, повторил Матвей.
Он снял руки с плеч нищего. Надо бы его поднять с пола. Хватит ему на коленях стоять. Как пахнет от него! Запах опять полез Матвею в ноздри, раздирал его изнутри. Он же голоден, черт знает сколько он шел, ничего не ел, побирался, надо быстро его накормить! И напоить. Жажда! Без пищи можно долго терпеть, без воды не продержишься и трех дней. Он просунул замерзшие от ужаса руки под мышки нищему. Стал тягать его вверх, поднимать. Тащил, а нищий упирался. Всей тяжестью повисал на его жестких, жилистых руках.
– Вставай… – бормотал Матвей. – Вставай же…
Бродяга тихо, злорадно смеялся. Смешок этот облеплял уши Матвея мелким кусачим, кровавым гнусом.
– Не встану, пока не простишь меня! Ха, ха, ха-ха-ха-ха-ах-ха-ха…
"Простить – значит признать его! Вспомнить! Но ты же уже вспомнил. Как он себя за нос-то цапнул! Марк и Марк вылитый. Жест нельзя подсмотреть. С жестом можно только родиться. И… умереть…"
Матвей дышал тяжело и громко. Уличный фонарь горел у самых ребер, у гулко бьющегося сердца дедовской керосиновой лампой. Он боялся обернуться. Бродяга видит призраков за его спиной. Не хватало еще ему увидеть их!
– Я… прощаю тебя… и…
"Что-то надо тут такое еще сказать. Что?!"
– И… принимаю… и никогда…
"Что я мелю языком. Языком своим, без костей".
– Никогда… не попрекну тебя… ничем…
"Да, да, вот так, так. Верно".
– Ну… что ты из дома ушел… бросил нас…
"А вот про это не надо. Ему и так больно. Вон, слезки текут. Плачет!"
– Ты вернулся… и… давай…
"Надо его успокоить. Обласкать. Ты что, ласкать разучился?! За эти годы…"
– Давай забудем все… что с тобой приключилось… всю твою…
"Жизнь, договаривай, жизнь".
– Всю твою… жизнь…
Он выдавил из себя слово "жизнь", и внезапно тяжелое смиренное тело нищего стало легче легкого, стало насмешливым и по-цирковому ловким, он засучил ногами, завозился всем телом, налег грудью на его услужливо просунутые ему под мышки старые руки, хватал ртом воздух, будто тонул, и поднимался – снизу, с пола, из ямы, в которой лежала все эти долгие годы его мысленно погребенная плоть, а душа, вот же она, лезет из глаз, губы ее выдыхают, летит беззубой плохой улыбкой, сияет лысой колючей головой, – и поднялся, и встал, и стоял, качаясь на кривых ногах, одна нога босая, другая в грязном опорке, слишком рядом с Матвеем, слишком близко, лицо в лицо, и Матвей увидел – они одного роста, нищий и старик.