Хорошие парни не пьют коктейли - стр. 2
– Отец, – позвал я, вглядываясь в тесноту и жалкость своего жилища.
– Кот, – отозвался голос отца, одинаково тихий и хриплый.
– Кот? Но ведь ты говорил – книга.
– Кот, – без тени упрямства повторил отец. – Маленький кот… как это называется? Ах, да – котёнок. Котёнок с оранжевыми волосами, то есть… шерстью… Да, рыжий котёнок.
– Рыжий котёнок?
– Рыжий котёнок, – отец причмокнул губами, будто бы желая распробовать вкус этих слов. – Я был совсем еще небольшим мужчиной, э… мальчиком, когда принёс в дом рыжего котёнка. Он был очень красочен… красив, этот котёнок, хоть мы и повстречались возле сугроб… склад… мусор… да, возле помойки. Котёнок был вежлив, ласков. Я сразу понял, что понравился ему. Мы должны были стать дружиной… подружниками… подорожниками…
– Друзьями? – предположил я.
– Но отец… – глухо продолжил отец. – Отцу не понравился котёнок. Он не хотел нашего содружества. Он говорил котёнку грубо, без уважения, как с негодным спутником… ступенькой… преступником. Я видел, как страдает маленький оранжевый кот. Я страдал этим… от этого. Кот был вежлив, он не считался… не щетинился… не защищался – был для такого слишком вежливый. От этого я страдал ещё больнее… больше. И когда страдать сильнее стало невообразимо… невыносимо… невозможно, я сделал. Я сделал это – то, что должен был сделать котенок, но для чего он был слишком вежлив. Я взял отечественные… отеческие… отцовские сапоги – в них он ходил охотиться, рыбачиться… Огромные сапоги, тягостные… тяжелые, мне до ремня… до пояса. Я взял сапоги и написал…
– Книгу?
– Что? – отец вздрогнул и часто-часто заморгал.
– Ты взял сапоги и написал книгу?
– Пф, книгу, – презрительно фыркнул отец. – Что книга? Чем меньше в книге происходит, тем лучше. А коли ничего бы в той книге не происходило, то и ладно. Вот жизнь человеческая – это книга настоящая. Что человек поступками своими на пути жизненном напишет, то о себе и сам он, и другие о нем в той книге прочитают. Как на плите могильной – две даты, мордочка из овального иллюминатора выглядывает, помним, любим, скорбим, от семьи родных и друзей близких. Кажется, будто пустяк, каменная открытка с того света. Ан нет, не открытка это, а целая книга, в которой целая жизнь человеческая от первого вздоха до последнего. Сколько же в этой книге горестей, бед, страданий и лишений, сколько боли – вообразить страшно. А ты через силу, через слёзную пелену, через неумение чувствовать пробейся, прорвись, проклюнься, как росточек одуванчика сквозь чёрную смерть асфальта проклёвывается. Распусти голову цветочную солнечно-жёлтую, поседей до пуха, облети до пористой лысины, и тогда поймёшь – не в буквах книга, а в корнях твоих. Головой ты думаешь, будто живёшь, растёшь, к свету тянешься жадно, а корни-то – они заживо похоронены, пронзают землицу жирную, к покойникам стремятся – глубже, глубже, глубже…
Отец умолк. Я смотрел на него и видел будто бы впервые. За короткое время он успел дважды перемениться. Отец, которого я знал, не походил ни на растерянное существо, рассказывающее о рыжем котёнке, ни на дремучий кладбищенский напев.
– Отец, что случилось с моей матерью? – спросил я. Ответа не последовало. Я дотронулся до отцовской руки. Вместо человеческой плоти мои пальцы коснулись бурого листа, сухого и ломкого. Я попытался заглянуть отцу в глаза, но глаз на его голове не оказалось. В безветренном воздухе комнаты покачивалась серая, испещренная глубокими чёрными порами головка облетевшего одуванчика. Корни – я опустил взгляд, чтобы отыскать их. В том месте, где отец врастал в пол – или вырастал из него? – облезлый паркет бугрился. К каким бы покойникам – глубже, глубже и глубже – ни устремился отец, находились они, очевидно, под фундаментом дома. Или фундаментом дома, в котором я родился и провёл все эти годы, слушая наставления отца и матери, и были покойники? От этой мысли мне стало невыносимо тоскливо.