Грустная песня про Ванчукова - стр. 42
– Да, мама!
– Зачем ты всё время рассматриваешь эту дрянь?
Дрянью Калерия Матвеевна назвала старый потёртый медальон, привезённый Ванчукову Фридой Моисеевной. Внутри стеклянного овала был наклеен выцветший от времени написанный гуашью портрет мальчика, будто две капли воды похожий на Олика. Лицо на портрете принадлежало маленькому Фёдору Викентьевичу.
– Зачем это тебе?
Иза молчала.
– Зачем?
Дочь тихо заплакала.
– Так я и знала! Что она тебе сказала?
Иза продолжала молчать.
– Что?!
– Сказала: «Похож».
– Какое её собачье дело?! – зашлась от негодования Калерия Матвеевна. – Как ты вообще позволила ей в таком тоне разговаривать с собой?! Дай сюда!
– Мама…
– Я сказала. Сюда! Дай!
Иза протянула матери медальон. Калерия Матвеевна с силой бросила стекляшку на пол.
– Никто!.. не смеет!.. и никогда!.. не посмеет!.. упрекнуть мою дочь в неверности!.. – приговаривала мать, с каждым словом с хрустом разминая стекло каблуком.
– Зачем же так, ма-ма-а-а… – всхлипнула Изольда.
– Затем, что кроме меня никто тебя не защитит, – прошептала Калерия Матвеевна. Отвернулась, чтобы дочь не увидела слёз. Как будто их можно было спрятать.
Глава 6
К пяти пополудни солнце, неуловимо багрянея, идёт на посадку; перекатывается наверх горки, откуда вытекает, жарко подрагивая в зарождающемся мираже, улица плавленого асфальта с раскалёнными трамвайными рельсами. Море вдали устало бликует патокой штиля. Горяч воздух; поднимается, дрожит по-над застеленными покоробленными стальными листами крышами, строя причудливые отражения. Птицы смолкают: жарко. Совсем уж далеко, ближе к горизонту, внизу, в гавани, то и дело растревоженными китами раскатисто бухают судовые гудки. Им вторят муравьями ползущие трамвайчики – тринь-трень… динь-дон-н-н!.. – ухая-постукивая тяжёлыми в зеркало отполированными стальными катками по рельсовым стыкам. Такое время, странное время: не день уже, и ещё не вечер.
Солнце устало. Сноп первых вечерних – вот теперь-то понятно, что уже не дневных – лучей пробивает мутное, неведомо когда мытое, стекло в оконной раме, да прямиком отправляется туда, где ему и нужно сейчас быть по всем законам небесной механики: в угол комнаты.
Пуста комната. Двойная распашная, белым крашенная дверь плотно прикрыта. Ни мебели, ни занавесок, ни люстры. Нет вообще ничего, кроме маленькой кроватки в уголке. Раскинувшись, влажно разметавшись, раскисши от жары, на ней спит Ванчуков. Первый раз на новом месте.
Ехали долго. Папа, мама, бабушка и Олик. Четыре дня, три ночи, пересадка, два поезда. Ванчукову уже четыре месяца как два полных года. Никогда не ездил поездом. Если прижаться лицом к стеклу, всё-всё за окном вагона оживает. Сначала – верблюды, степь, пыльные просёлки, серьёзные люди в войлочных халатах. Другим утром – рощи, реки, аккуратные белёные домики-мазанки. Третий день… а что третий? Да так, ничего особенного. А на четвёртый – море! Настоящее.
Скользит поезд по берегу. Между колеёй и волнами узкая полоска песка.
В дороге устал, всё тёр глаза руками – вот и загноились. Бабушка говорит длинное незнакомое слово: конъ-юнк-ти-вит. Женщины, как могли, лечили: глаза крепким чаем промывали. Вроде прошло, но всё равно – веки со сна разлепить непросто.
Ну, так всё это уже позади. А сейчас солнце целует, щекочет-озорничает. Будит. Олику просыпаться не хочется – а солнце требует! Пролезает озорно сквозь заклеенные отступающим конъюнктивитом веки, дразнится, не переставая – нестерпимо хочется чихнуть.