Размер шрифта
-
+

Групповой портрет с дамой - стр. 41

Попытка вернуть Лотту ко второй теме нашей беседы – отношениям Лени и Эрхарда – поначалу не удалась. «Потом об этом, дайте мне сперва выговориться. Только чтобы вам стало ясно: нас уже тогда тянуло друг к другу, он оказывал мне разные знаки внимания, называйте это как хотите, но для сорокалетнего мужчины, каждодневно имеющего дело с двадцатисемилетней женщиной, они просто трогательны. Разумеется, он дарил мне цветы, два раза поцеловал руку выше локтя, но самым потрясающим был тот случай в Гамбурге, когда он протанцевал со мной полночи в отеле; это было совсем на него не похоже. Вы не замечали, что «великие люди», как правило, плохо танцуют? Надо вам сказать, что со всеми мужчинами, кроме собственного мужа, я всегда держалась недотрогой, в моем характере есть одна противная черта, от которой я долго не могла избавиться: я храню верность. Просто какое-то наказанье. И никакая это не добродетель, скорее, просто дурь; представьте себе, каково мне было ночью, когда дети спали, лежать одной в постели, после того как моего мужа, моего Вильгельма, ради их бредней укокошили под Амьеном? И ни одному мужчине, ни одному, не позволила я прикоснуться к себе вплоть до сорок пятого года, – и ведь не из-за каких-то там убеждений или взглядов, ведь целомудренность и прочую чепуху я ни в грош не ставлю; а к сорок пятому прошло уже целых пять лет, вот мы с ним и решили сойтись. А теперь, если хотите, поговорим о Лени и Эрхарде; я вам уже, кажется, говорила, что Эрхард был необычайно робок, так вот – Лени была не менее робкой, это вам надо знать. Он боготворил ее с самого начала, она была для него чем-то вроде таинственно воскресшей флорентийской bionda[4] или еще чего-то в этом роде, и даже предельно сдержанные рейнские интонации Лени, даже ее прямо-таки чрезмерно сдержанная манера держаться не смогли его охладить. Для него не играло никакой роли, что она оказалась, по его понятиям, совершенно невежественной, а те обрывки секреционной мистики, что застряли у нее в голове и сидят до сих пор, вряд ли могли бы прийтись ему по вкусу, если бы она их выложила. Чего только мы ни делали – я имею в виду Генриха, Маргарет и себя, – чтобы у этих двоих все сладилось. Вы должны учесть, что времени было в обрез: между маем тридцать девятого и апрелем сорокового он приезжал, наверное, в общей сложности раз восемь. Мы с Генрихом, разумеется, не говорили об этом, только перемигивались, ведь и так было видно, что они влюблены друг в друга. И как приятно было, я подчеркиваю, было приятно смотреть на них, может, и не стоит так уж сокрушаться, что они не спали друг с другом. Я покупала им билеты в кино на всякую пошлятину вроде «Дружба в море» или на такую идиотскую халтуру, как «Осторожно – враг подслушивает», и даже фильм о Бисмарке послала их смотреть, потому что думала: черт побери, сеанс длится три часа, в зале темно и тепло, как в материнском чреве, он, уж конечно, возьмет ее руку в свою, а может, они догадаются и поцеловаться (очень горький смешок! – Ремарка авт.), а уж если это случится, то дальше все пойдет как по маслу; но ничего этого не было, совершенно очевидно, что не было. Он сводил ее в музей и там объяснил, как отличить подлинную картину Босха от приписываемой ему, пытался убедить, чтобы она перестала бренчать своего Шуберта и стала играть Моцарта, давал ей почитать стихи – кажется, Рильке, сейчас не помню точно, – а потом сделал нечто, что ее и впрямь проняло: стал сочинять в ее честь стихи и присылать ей. Ну, Лени была очаровательное создание – она и теперь кажется мне очаровательной, – если хотите знать, я и сама была в нее немножко влюблена: поглядели бы вы, как она танцевала с Эрхардом, когда мы все – мой муж, я, Генрих, Маргарет и эта парочка – ходили вечером куда-нибудь посидеть; тут уж просто всей душой желаешь, чтобы они оба оказались на шикарном ложе под балдахином и наслаждались друг другом. Ну вот, значит, он стал сочинять в ее честь стихи, и что самое удивительное: она показывала их мне, хотя стихи – надо сказать – были довольно смелые; например, он довольно откровенно воспевал ее грудь, называя ее «пышным белым цветком сокровенности», с которого он жаждет «оборвать лепестки»; и еще он написал действительно прекрасное стихотворение о ревности, которое, вероятно, даже можно было бы опубликовать: «Я ревную к кофе, который ты пьешь, к маслу, которое намазываешь на хлеб, ревную к зубной щетке и к кровати, на которой ты спишь». Словом, все было сказано довольно однозначно, это так, но только на бумаге, только на бумаге…»

Страница 41