Гранд-отель «Бездна». Биография Франкфуртской школы - стр. 16
В этом месте, однако, происходит важный поворот: Беньямин, как замечал он сам, писал не о случайной, автобиографической природе утраты; ее, в конце концов, все мы испытываем по мере того, как взрослеем и оглядываемся назад, часто с любовью, на детство, которое никогда уже не сможем пережить заново, разве только в относительно слабом движении воображаемого его воссоздания. Скорее, он пишет о необходимой социальной невозвратимости прошлого, размышляя как исторический материалист и марксист не только об утрате своего, Вальтера Беньямина, привилегированного детства, но об утрате целого мира, это детство поддерживавшего. Что определило столь исключительное значение этих чудесных мемуаров Беньямина для ведущих светил Франкфуртской школы, так это отсылка к утраченному миру возрожденной Германской империи конца XIX – начала XX века, миру, где светские евреи существовали в комфорте и материальном достатке. Мир, выглядевший в детских глазах постоянным и незыблемым, оказался, как показал Беньямин, коротким и недолговечным, словно лето из сонета Шекспира.
Поэтому для Беньямина не было прустовского бегства из утраченного времени, а было просто утешение – если можно употребить такое слово – для того, кто размышлял о неизбежности утраты. Теодор Адорно, друг Беньямина и, пожалуй, величайший мыслитель Франкфуртской школы, написал самые проницательные слова об этих воспоминаниях, сказав, что они проникнуты «скорбью о том невозвратимом, утраченном навсегда, что стало для автора аллегорией заката его собственной жизни»{47}. Но как найти утешение или вакцину от такой скорби? Как оградить себя от прошлых и будущих бед, вспоминая материально более стабильное прошлое, навеки исчезнувшее? Затея выглядит эзотерической, контрпродуктивной и в то же время содержит подрывной политический заряд. Беньямин искал в своих воспоминаниях поддержки, но открыл нечто противоположное: его детство было ненадежным маленьким мирком, который развалился несмотря на то, что казался безопасным еще незадолго до своей окончательной гибели.
Странная особенность детских воспоминаний Беньямина заключена в том, что в них он постепенно избавляется от людей. Спустя четверть века, в «Берлинской хронике», он еще навещает семью и школьных друзей. Но в «Берлинском детстве на рубеже веков», написанном в 1932 году, его воспоминания становятся литературным эквивалентом нейтронной бомбы – люди исчезают, их места занимают вещи. Печеное яблоко, лоджии в бабушкиной квартире, колонна Победы в берлинском Тиргартене служили пусковым крючком для ассоциаций, открывавших его прошлое и служивших его желаниям в Поверомо. В очерке о Прусте он пишет, что стержнем «Поисков» является «одиночество, которое с силой Мальстрёма увлекает мир в свой водоворот». Как пишут Айленд и Дженнингс, для Беньямина роман Пруста означает «превращение существования в хранилище памяти с центром в водовороте одиночества»{48}. Тон мемуаров Беньямина схожий. Эти воспоминания могут вызвать у вас обманчивое впечатление, что он был единственным ребенком в семье. Его родители – безмолвные сущности (не считая отца, выкрикивающего в телефонную трубку угрозы и проклятия в адрес какой-нибудь инстанции, куда он звонил с жалобой). Портрет его детства таков, что в нем едва ли есть место даже няне – оно занято вещами.