Государева крестница - стр. 36
Потом все стало просто, пришла покойная радость: нечего гомозиться, все придет своим чередом, все будет как надо. Не часто удавалось им остаться наедине, но при встрече довольно бывало одного взгляда, чтобы можно было ничего боле и не говорить – все делалось понятно и без слов.
И вот теперь суженого угнали за тридевять земель, за двести верст. А не захотят куряне дать тому гонцу свою охрану, так и дальше придется его оберегать, до самого Перекопа. Настя не представляла себе, что такое Перекоп, ров, что ли, такой, вроде большой канавы? – но знала, что там сидит хан и оттуда же татарва делает набеги. Вылезут из Перекопа и «муравским» каким-то шляхом – прямо на Москву. Есть еще «ногайский», тот идет от Астрахани, где Андрей добыл своего арапа. Господи, еще и этот арап злоязычный, кто его, нехристя, за язык тянул такое сказать…
Вечером она пошла в конюшню отнести Зорьке привычный гостинец – краюху хлеба. Забравшись в ясли, сидела с поджатыми ногами в покалывающем и щекотном сене, поглаживая кобылку по теплому шелковистому крупу, потом стала кормить с ладошки. Зорька, тихо пофыркивая, подбирала хлеб мягкими, замшевыми губами. Поев, негромко заржала – то ли благодарила за угощение, то ли требовала еще. Настя потрепала ее за уши, стала разбирать гриву.
– Зоренька, ласточка, – шептала она ей в самое ухо, – любезная ты моя… касатушка… никому тебя не отдам, это я по дурости-то тяте тогда говорила, чтоб продал… потому больно уж осерчала, что ты зашибла его. А ведь коли б не зашибла, так и уехал бы он тогда и ничего б не было… умница ты моя, раскрасавица…
Вернувшись в светелку, она долго сидела, расплетая на ночь косу и щурясь на огонек лампадки, потом стала на молитву. Но молиться было трудно, привычные заученные слова повторялись как- то сами собой, а мысли были о другом – хотя и молилась-то, правду сказать, о том же самом. Трудно оказалось и заснуть, было душно, приотворила оконце – стал зудеть неведомо откуда взявшийся комар. Вроде бы не ко времени быть комарам… Воздвижение миновало, что ж он, до Покрова, што ль, решил там разъезжать? Комар сел на щеку, Настя в сердцах прихлопнула его, промахнулась и тихонько заплакала – да что ж это за жизнь такая окаянная!
И в эту ночь приснился ей удивительный сон: будто изладили они с девицами мыльню, ладно истопили, воды натаскали полный чан, нагнали пару, и Настя – чур, я первая! – растянулась на нижнем полке, велит Матреше хорошенько попарить веничком. Стала Матреша ее хвостать, и все как-то вполсилы, будто жалеет. «Да ты пуще, пуще, – требует Настя, – чай, ручка не отвалится!». А та, как нарочно, все слабее, уж и не хлещет вовсе, а так, похлопывает легонько. Сомлела, што ль, «луноликая», думает Настя и оглядывается, приподнявшись на локтях; а пару столько нагнано, что в мыльне и не видать ничего, и Матреши самой не видно, только вроде багрецом что-то отсвечивает; вглядывается Настя и соображает вдруг, что вовсе это не Матреша, а стрелецкий кафтан брусничного цвета и вроде это так и положено, вернулся, стало быть, только в кафтане-то ему тут долго не вытерпеть, думает она, снова укладывая голову на руки, а он веничком уж не хлещет, а щекотно так, ласкаючи, водит ей по всей спине, от самой шеи до подколенок; а ей и стыдно вроде, и не стыдно, вроде бы так и должно быть, и от этого поднимается, охватывает ее всю такая сладость и истома, что уж и стыда никакого не остается, одно лишь нестерпимое, до боли пронзительное ощущение сладости…