Размер шрифта
-
+

Гомер, сын Мандельштама - стр. 2

Раз уж он – Приам, то старший его пасынок, богатырского сложения одноклассник и мой закадычный друг Виктор, стал Гектором. Младший же, смазливый Александр, – Парисом.

Знать Гомера наизусть в наше время нелепо, но так уж получилось, гены так сплелись – есть у меня три мутантных отклонения: недюжинная память, пониженная болевая чувствительность и редкий, почти всегда одинаковый пульс – 47 ударов в минуту. Стало быть, предназначено мне жить долго, все помнить, но боли не чувствовать. Странное сочетание, неисполнимый замысел…

Была еще одна особенность, приобретенная: научился выдерживать гипнотизирующий взгляд Приама. Как-то, в классе пятом, впопыхах назвал достопочтенного наставника Варелием Варельевичем – и минуты две он был недвижен и зловещ, как собственный портрет, освещенный шаровой молнией, но я выдержал, хотя взгляд призывал меня искупить вину смертью (желательно, героической) на ахейских копьях и мечах, за стенами школы, этой нашей неприступной Трои.


Однажды, лет тридцать с лишним назад, попали мы с Гектором в незнакомую компанию интеллектуалов, декламировавших Мандельштама. После каждой декламации следовала благоговейная цезура, затем – благоговейный же комментарий. Пришел черед обязательного: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…».

– Как он любил эту недосказанность! – вздохнул самый восторженный. – «Я список кораблей прочел до середины…» Непонятно и прекрасно!

– Ничего непонятного! – возразил я. – Не более чем признание честного человека. Всего в «Илиаде» двадцать четыре песни, каждая как-нибудь называется. Например, вторая: «Сон. Беотия, или Перечень кораблей». Поэт не смог осилить ее дальше середины – и не мудрено, этакую-то галиматью!

Цезура затянулась.

– Вы, собственно, кто по специальности?

– Патологоанатом.

– Это чувствуется! Так препарировать поэзию!

– Любителей поэзии я, поверьте, препарирую еще лучше!..

– Гомер! – посетовал Гектор, когда, пробившись через когорту чрезмерно возмущенных, мы оказались на улице. – Какого хрена ты задирался? Двух долбаков, венеролога и трупореза, допустили посидеть, помолчать, приобщиться к мировой культуре… А ты?! Нет приклеиться к шатенке, которая слева, так полез в бутылку со своим пульсом сорок семь и весом «пера»!

Не мог не задираться! Они читали Мандельштама, как пошлые ахеяне, – не для того, чтобы наполнить мир хорошими стихами, а чтобы шатенка дала. Не мог, потому что неприязнь к ахейцам Приам передал именно мне.

«Тр-р-роянцы, запевай!» – командовал он на вылазках, у жарких костров, и мы запевали: «Когда внезапно возникает еще неясный голос труб…»

«Пр-р-роменаду пр-р-редаетесь, ахеяне?!» – каркал он, застукав нас праздношатающимися по проспекту, и это уничижительное «ахеяне» клеймило несмываемо, оно навсегда отлучало от всего талантливого, вышвыривало в сумеречный мир посредственностей.

Приам любил нас как своих посланцев в 1980-е, в начало коммунистической эры, которая непременно взрастет из такого зримого научного первенства замечательной страны. Потому и отвращался от нашего раздолбайства, царапавшего его в дни фронтальных опросов и контрольных работ; от обреченности, с которой осенне-зимними, угрюмыми утрами мы тянулись в класс, пахнущий щедро хлорированной уборкой.

А вот папа римский, узнав о решимости построить через восемнадцать лет коммунизм, вздохнул: «Фатальная ошибка! Нельзя указывать точную дату Второго пришествия».

Страница 2