Размер шрифта
-
+

Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого - стр. 54

– Шнир, – сказал он, – теперь я понял, что с вами творится. Вы просто моногамны, как осел.

– Вы даже в зоологии ни черта не понимаете, – сказал я. – А уж в гомо сапиенс и подавно. Ослы вовсе не однолюбы, хотя у них и благочестивый вид. Среди ослов царит полнейшая распущенность. Моногамны вороны, колюшки, галки, иногда носороги.

– Но только не Мари, – сказал он. Очевидно, он понял, как больно меня задела эта короткая фраза, потому что тихо добавил: – Очень жаль, Шнир, что мне пришлось вам это сказать, вы мне верите?

Я промолчал. Я выплюнул горящий окурок на ковер, видел, как рассыпались искры, выжигая мелкие черные дырочки в ковре.

– Шнир, – просительно окликнул он меня, – поверьте хотя бы, что мне тяжело вам это говорить.

– А не все ли равно, – сказал я, – в чем я вам верю? Хорошо, пожалуйста, я вам верю.

– Вы только что так много говорили о зове природы, – сказал он, – вам надо было бы последовать этому зову, поехать вслед за Мари, бороться за нее.

– Бороться! – сказал я. – А разве есть такое слово в ваших проклятых законах о браке?

– Но вы с фройляйн Деркум не состояли в браке.

– Хорошо, – сказал я. – Пусть будет так. Не состояли. Но я чуть ли не каждый день пробовал к ней дозвониться, я ей каждый день писал.

– Знаю, – сказал он, – знаю. Теперь уже поздно.

– Значит, теперь осталось только нарушить этот брак, – сказал я.

– Нет, вы на это не способны, – сказал он. – Я знаю вас лучше, чем вы думаете, и можете браниться и угрожать мне сколько угодно, я буду повторять одно: самое страшное в вас то, что вы очень наивный, я бы даже сказал – очень чистый человек. Чем же мне вам помочь?.. Может быть…

Он замолчал.

– Вы хотите сказать – деньгами? – сказал я.

– Да, и деньгами, но я имел в виду ваши профессиональные дела.

– Может быть, мне помощь и понадобится, – сказал я, – и денежная, и деловая. Так где же Мари?

Я услыхал его дыхание и в тишине впервые почувствовал какой-то запах: пахло некрепким лосьоном для бритья, немного красным вином и еще сигарой, но очень слабо.

– Они уехали в Рим, – сказал он.

– Медовый месяц, что ли?

– Так оно называется, – сказал он.

– Для полного бл…ства, – сказал я. Я повесил трубку, не сказав «спасибо» или «до свидания». Я видел черные дырочки, которые прожгла сигарета в ковре, но слишком устал, чтобы наступить на сигарету, затушить искры. Мне было холодно, колено болело. Слишком долго я просидел в ванне.

Со мной Мари ехать в Рим не захотела. Она покраснела, когда я ей предложил поехать, и сказала: «В Италию – пожалуйста, но только не в Рим». И когда я ее спросил: «Почему?» – она сказала: «Неужели ты не понимаешь?» – «Нет», – сказал я. Но она мне ничего не объяснила. А я бы с удовольствием поехал с ней в Рим, посмотрел бы на папу, мне кажется, что я даже стал бы ждать часами на площади Св. Петра, а потом, когда он подойдет к окну, хлопал бы в ладоши и кричал «эввива!». Но когда я это объяснил Мари, она страшно рассердилась. Она сказала, что это «какое-то извращение», когда агностик вроде меня собирается приветствовать святейшего отца. Она просто ревновала. Я часто замечал это за католиками: они берегут свои сокровища – папу, святое причастие, – как скупцы. А кроме того, я не знаю ни одной группы людей, которая так много мнит о себе, как они. Они во всем мнят о себе бог знает что – и в том, чем сильна их церковь, и в том, в чем ее слабости, и от каждого, в ком они предполагают хоть искру ума, ждут обращения в свою веру. Может быть, Мари потому и не поехала со мной в Рим, что там ей особенно пришлось бы стыдиться нашей с ней грешной связи. Во многих вещах она была очень наивна, да и особым умом тоже не отличалась. Но поехать туда сейчас, с Цюпфнером, – это уже была подлость. Наверно, они получат аудиенцию, и бедный папа будет называть ее «дочь моя», а Цюпфнера – «сын мой», не подозревая, какие прелюбодеи и распутники преклоняют перед ним колени. Может быть, она поехала с Цюпфнером в Рим и потому, что там ей ничто не напоминало обо мне. Мы с ней побывали в Неаполе, в Венеции и во Флоренции, в Париже и Лондоне и во многих немецких городах. В Риме у нее не возникнет никаких воспоминаний, и там-то она вволю надышится «католической атмосферой». Я решил все-таки еще раз позвонить Зоммервильду и сказать ему, что особенной низостью с его стороны я считаю насмешки над тем, что я однолюб. Но почти всем образованным католикам свойственна эта низость – вечно они прячутся за каменную стену догм и швыряются вырубленными из догм принципами, но, если их всерьез поставить лицом к лицу с их «непоколебимыми истинами», они усмехаются и кивают на «человеческую природу». В крайнем случае они напускают на себя этакую циничную усмешечку, словно только что побывали у самого папы и он им уделил частицу своей непогрешимости. Во всяком случае, стоит только всерьез принять все эти невероятные истины, которые они хладнокровно изрекают, и ты для них сразу становишься либо «протестантом», либо человеком, лишенным чувства юмора. Заговоришь с ними всерьез о браке – они тотчас же выставят своего Генриха VIII: из этой пушки они уже триста лет стреляют, хотят доказать, как твердокаменна их церковь; но если они хотят доказать, как она великодушна, они начинают рассказывать анекдоты про Безевица, повторять шуточки епископов, впрочем, это они делают только среди «посвященных» – читай «образованных и интеллигентных», и тут уж роли не играет, левые это или правые. Когда я предложил Зоммервильду повторить историю с Безевицем с кафедры, он просто взбесился. С кафедры, когда речь идет о браке, они стреляют только из своей главной пушки – из Генриха VIII. Полцарства за брак! Право! Закон! Догма!

Страница 54