Размер шрифта
-
+

Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого - стр. 36


У Кинкелей сразу подошли к телефону.

– Альфред Кинкель слушает, – сказал самоуверенный мальчишеский голос.

– Говорит Шнир, – сказал я. – Можно поговорить с вашим отцом?

– Шнир-богослов или Шнир-клоун?

– Клоун, – сказал я.

– А-а, – сказал он, – надеюсь, вы не слишком близко приняли это к сердцу?

– К сердцу? – сказал я устало. – А чего я не должен принимать к сердцу?

– Как? – сказал он. – Разве вы не читали газету?

– Какую? – спросил я.

– «Голос Бонна», – ответил он.

– Разнос? – спросил я.

– Как сказать, – ответил он, – скорее некролог. Может быть, принести, прочесть вам вслух?

– Нет, спасибо, – сказал я. В голосе у мальчишки звучал явный садизм.

– Но вы должны прочитать, – сказал он, – это вам будет наукой.

О Господи, оказывается, его и к педагогике тянет.

– А кто писал? – сказал я.

– Некий Костерт, он подписывается: «Наш корреспондент по Рурской области». Блестяще написано, хотя довольно подло.

– Ну конечно, – сказал я, – ведь он христианин.

– А вы разве нет?

– Нет, – сказал я. – Вашего отца дома нет, что ли?

– Он не велел себя беспокоить, но для вас я охотно побеспокою его.

Впервые в жизни чей-то садизм пошел мне на пользу.

– Спасибо, – сказал я.

Я услыхал, как он положил трубку на стол, вышел из комнаты – и тут я опять услыхал где-то вдали злое шипение. Казалось, будто целое семейство змей перессорилось – два змея мужского пола и одна женщина-змея. Мне всегда неловко, когда я становлюсь невольным свидетелем того, что вовсе не предназначено для моего слуха и зрения, а таинственная способность ощущать запахи по телефону для меня не радость, а наказание. В кинкелевском жилье так пахло мясным бульоном, словно они сварили целого быка. Шипение даже издали казалось смертельно опасным, как будто сын сейчас задушит отца или мать – сына. Я вспомнил Лаокоона, но тот факт, что этот шип и скрежет (я слышал даже шум драки, восклицания, выкрики вроде: «Ах ты, скотина! Грязная свинья!») раздавался из квартиры того, кого величали «серым кардиналом» немецкого католицизма, никак не поднимал моего настроения. Я думал и об этом жалком Костерте из Бохума, который, наверно, еще вчера с вечера повис на телефоне, чтобы продиктовать свой фельетон, и все же сегодня утром скребся в мою дверь, как пришибленный пес, и разыгрывал роль моего брата во Христе.

Очевидно, Кинкель буквально отбивался руками и ногами, чтобы не подходить к телефону, а его жена – я постепенно стал различать все шумы и движения вдали – еще больше сопротивлялась этому, сын же отказывался сообщить мне, что он ошибся и отца дома нет. Вдруг стало тихо, как тихо бывает, когда кто-то истекает кровью: наступила кровоточащая тишина. Потом я услышал шарканье ног, услыхал, как берут трубку со стола, и ждал, что трубку сейчас повесят. Я точно знал, где у Кинкеля стоит телефон. Как раз под той из трех мадонн в стиле барокко, которую Кинкель считает наименее ценной. Мне даже захотелось, чтобы он положил трубку. Я жалел его: должно быть, для него было мучением сейчас говорить со мной, да я ничего хорошего от этого разговора и не ждал – ни денег, ни добрых советов. Если бы он заговорил задыхающимся голосом, жалость во мне взяла бы верх, но он заговорил так же громогласно и бодро, как всегда. Кто-то сравнивал его голос с целым полком трубачей.

Страница 36