Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого - стр. 30
– Я не совсем понимаю, – устало сказал я. – Сначала мы ссоримся из-за моей подписи под этим шантажным документом, потом из-за гражданского брака. Теперь я на все согласен, а ты сердишься все больше.
– Да, – сказала она, – слишком быстро ты соглашаешься, я чувствую, что ты просто боишься выяснять отношения. Чего тебе, собственно говоря, нужно?
– Тебя, – сказал я. По-моему, ничего нежнее женщине сказать нельзя. – Поди сюда, – сказал я, – ляг рядом, захвати пепельницу, и мы спокойно поговорим. – С ней я уже мог говорить «про все про это».
Она покачала головой, поставила мне пепельницу на кровать и, подойдя к окну, стала смотреть на улицу. Мне стало страшно.
– Что-то в твоих словах мне не нравится, в них есть что-то не твое.
– А чье же? – спросила она тихо, и я поддался внезапной мягкости ее голоса.
– От них пахнет Бонном, – сказал я, – этим вашим кружком, с Зоммервильдом, с Цюпфнером и как их там всех зовут.
– Может быть, тебе просто кажется, будто ты сейчас слышишь то, что ты видел своими глазами, – сказала она, не оборачиваясь.
– Не понимаю, – сказал я устало, – о чем это ты?
– Ах, – сказала она, – как будто ты не знаешь, что тут идет католическая конференция.
– Да, я видел плакаты, – сказал я.
– А тебе не пришло в голову, что Гериберт и прелат Зоммервильд могут оказаться здесь?
Я даже не знал, что Цюпфнера зовут Гериберт. Но когда она назвала это имя, я понял, что речь может идти только о нем. Я вспомнил, как она с ним держалась за ручки. Да, я обратил внимание, что в Ганновере появилось куда больше католических патеров и монахинь, чем полагалось в таком городе, и я подумал, что Мари могла кого-нибудь встретить, но если и так, то ведь мы не раз в мои свободные дни уезжали в Бонн, и там она могла вволю общаться со своим «кружком».
– Тут, в отеле? – устало спросил я.
– Да, – сказала она.
– Почему же ты меня не свела с ними?
– Тебя все время не было, целую неделю ты разъезжал, – сказала она, – то в Брауншвайг, то в Хильдесхайм, то в Целле.
– Но теперь я свободен, – сказал я, – позвони им, можно еще выпить внизу, в баре.
– Они уехали, – сказала она, – сегодня после обеда.
– Очень рад, – сказал я, – что ты так основательно надышалась католической атмосферой, хотя бы и импортированной. – Выражение было не мое, а Мари. Она иногда говорила, что ей хочется снова «подышать католической атмосферой».
– Почему ты сердишься? – сказала она. Она все еще стояла лицом к окну и опять курила, мне и это в ней показалось чужим: это затяжное курение было так же чуждо в ней, как и тон ее разговора со мной. В эту минуту она могла бы быть посторонней, миловидной, не очень умной женщиной, ищущей предлога, чтобы уйти.
– Я не сержусь, – сказал я, – и ты это знаешь. Ведь знаешь, скажи?
Она ничего не ответила, только кивнула, и мне было видно, что она сдерживает слезы. Зачем? Лучше бы она расплакалась и плакала горько, долго. Тогда я мог бы встать, обнять ее, поцеловать. Но я не встал, никакой охоты не было, а по привычке, из чувства долга мне ничего делать не хотелось. Я остался лежать, я думал о Цюпфнере, о Зоммервильде, о том, что она тут вела с ними беседы три дня, а мне ни слова не сказала. Наверняка они говорили про меня. Цюпфнер состоит в правлении Общества друзей католицизма. Я слишком долго медлил, наверно, полминуты, минуту, а может быть, минуты две, сам не знаю. Но когда я встал и подошел к ней, она покачала головой, сняла мою руку со своего плеча и снова заговорила о «метафизическом страхе» и о высших принципах, и мне показалось, что я на ней женат лет двадцать. Голос у нее был назидательный, но я слишком устал, чтобы воспринимать ее аргументы, и пропускал их мимо ушей. Потом перебил ее и рассказал, как я провалился в варьете – впервые за три года. Мы стояли рядом у окна, смотрели на улицу, где вереницей шли такси, увозя членов католической конференции на вокзал – монахинь, патеров и католиков-мирян серьезного вида. В одной группе я увидел Шницлера, он открывал дверцу такси очень представительной пожилой монахине. Когда он жил у нас, он был евангелического вероисповедания. Значит, он либо обратился в католицизм, либо приехал гостем от евангелистов. От него можно было ждать чего угодно. Внизу тащили чемоданы, в руки лакеев совали чаевые. У меня от усталости и растерянности все кружилось перед глазами: такси и монахини, фонари и чемоданы, а в ушах звенели эти мерзкие вялые аплодисменты. Мари давно окончила свой монолог о высших принципах и курить тоже перестала, а когда я отошел от окна, она пошла за мной, схватила за плечи и поцеловала в глаза.