Глаз урагана - стр. 22
Неужели действительно было так важно, что подумают обо мне все эти люди, собравшиеся чинно поскорбеть, а затем выпить водочки, поговорить о том, как мало им осталось, увидеть тупик в конце, ужаснуться и снова зажмуриться? А до того они могли принять меня за идиота, кайфолома, бессердечную и неблагодарную тварь. Был повод задаться вопросом: на что же способен этот человечек, улыбающийся над гробом любимого дяди? Я был твердо уверен: хотя бы один из присутствующих состоит в спецкоманде.
…Ты разительно отличался от всех покойников, которых мне приходилось видеть. Не скажу, что у меня богатый опыт по этой части, и хоронил я главным образом стариков и старух, однако ты любому дал бы фору в сто очков. Даже в смерти ты не стал куклой. Я не мог вообразить себе, что тебя обмывают, потрошат, подвязывают тебе челюсть, кладут монеты на глаза, наряжают, словно жениха перед встречей с костлявой невестой… Впрочем, самое смешное, что так оно и было.
Потом я разглядел у тебя на голове плохо замаскированное отверстие.
То ли череп был пробит пулей, то ли остался след хирургического вмешательства. В последнем случае нет ничего удивительного – соответствующая операция по изъятию «всадника» обязательна в течение тридцати шести часов и для всех без исключения. Ему же, бедняге, нечем питаться в трупе…
Я так понимаю, что этим ребятам, сидящим на самом верху и дергающим за ниточки, не нужны муляжи с высоким коэффициентом общественной полезности. Хватит и живых. Но мне было достаточно и подозрений. Постепенно я внушил себе, что тебя убрали. Так было… романтичнее, что ли. Хоть и дешевая романтика, однако лучше, чем никакая.
…Твое лицо… Как мне сохранить в памяти твое лицо? Гипсовая маска, фотография, видеозапись – всё это не то. Память изнашивает образы, как тело – старую одежду. В конце концов остаются лохмотья, неспособные согреть и прикрыть голую уязвимую кожу. Нужно воспроизвести слишком многое: ту черную осень; грачей в опрокинутой луже неба; оцепеневшие деревья; гробокопателей, с вожделением ожидающих награды за старание; людей в лоснящихся плащах; дурацкие надписи на венках; запах сырой земли и гниющих листьев. И твое лицо – незначительный рельеф над ровным, как горизонт, краем гроба. Ни следа болезни или усталости. Только легкая синева, будто нас разделял грозовой фронт.
(Теперь, несколько месяцев спустя, тускнеют и картинка, и боль. Боль становится тупой и прячется в глубине; это уже никак не связано с тобой, дядя. Это скорбь по самому себе.)
…Когда закрывали крышку гроба, я не смотрел в него. Грязь, красное дерево, облупившаяся позолота, цветы, мелькающие лопаты, облегченные вздохи и всхлипы – но тебя-то там не было! Я смотрел на твоих полинявших любовниц, только что осознавших приговор, вынесенный временем; на твоих всесильных друзей, чуть ли не впервые столкнувшихся с проблемой, которую нельзя «уладить», и потому немного ошарашенных; на твоих коллег, которым ты освободил лыжню, на твою дочь Нелли, оставшуюся один на один с жизнью и потому обреченную – так же, как я (если, конечно, кто-нибудь срочно о ней не позаботится)… Огромная толпа. Умри я сейчас – на моих похоронах не было бы и двадцатой части тех, кто пришел проводить тебя (меня зароют поспешно или, скорее всего, сожгут, чтобы не занимал много места). Но ты умудрился достать всех!