Филэллин - стр. 32
Арестантам дворянского звания бумага, перо и чернила положены, но мне не дают. Я из тех листов, что дали для ответов на вопросные пункты, два листа утаил, на дворе воронье перо подобрал, сажи по стенкам наскреб, с водичкой развел и пишу.
Огорчать тебя не хочется, но, бывает, проснусь среди ночи и понять не могу: где я? Что со мной? Почему лежу на гнилой соломе, в грязи, в холоде, тряпьем укрыт? Зашелудивел как пес, ногти не обрезаны, желудок не варит. То поносом до черной желчи продерет, то тужишься, аж кишка с кровью выпадает, а дела – чуть.
Оговорили меня в злоумышлении на некую высокую особу. На какую, бог весть, судейские не сказывают, велят самому чистосердечно во всём раскаяться, только сдается мне, что им об этом человеке известно не больше моего. Имени не называют, но требуют признать, будто я хотел ехать к нему с намерением извести его ядом, который варил у себя в мастерской.
Откуда пошла эта ересь, гадать не надо. В беседе с майором Чихачевым я выразил готовность быть доставленным в Петербург, к графу Аракчееву, а Сигов с Платоновым мои слова перетолковали, развели своей ядовитой слюной и из себя выблевали. Им, стало быть, известно о моем желании видеть Аракчеева, так что он, полагаю, и есть эта неведомая персона.
Управители наши в одном не солгали: мастерская у меня вправду была, я ее у Натальи в старой бане устроил. У нее в огороде две бани: одна новая, в ней моются, другая старая, жар не держит, по крышу крапивой и лопухами заросла. Я там завел котел с трубой – нафту передваивать на масло для неугасимых лампад. Мне ее с рыбным караваном в бочках привезли с Печоры. На Печоре есть места, где она из земли выходит. Химии я на Охтенском пороховом заводе обучился, всё остальное – ложь, но начнешь отрекаться, язык немеет опровергать напраслину. Скажи тебе, что у соседа рубль занял и не отдал, мильон доводов сыщешь в свое оправдание, а возведут на тебя, что хотел с него кожу содрать, ремней нашить и торговать ими на Макарьевской ярмарке, так не найдешь, что и ответить. Хотя правды здесь только то, что у тебя ножик есть.
Вдобавок пишут мне богохуление. Оно в том состоит, что, когда при аресте солдаты вытащили меня из дому и в одном халате волокли по улице, я от них вырывался и кричал: “Пилаты! Куда вы меня?”
Кричал, да.
В моих обстоятельствах лучше юродом быть, чем бараном, но судейские пытают меня, кем я себя мню, если казенных людей уподобил Понтию Пилату. Так можно и под христовство подвести.
Еще обвиняют, будто я богохульными словами ругаюсь. Зачитали бумагу от Сигова, что я при нем эти слова говорил.
“Какие?” – спрашиваю.
Следователь отвечает: “Я их вслух произнести не могу, но они у нас тут записаны”.
Показал большой лист, подшит к делу. Сверху листок поменьше, покрывает написанное, чтобы ему не быть на виду. Верхний листок одним краем приклеен к нижнему, отогнешь его, и видны эти слова, они тебе известны – ербондер те пуп и прочее.
“Это, – объясняю, – не про Богородицыно подпупие, как вы, видать, подумали. Эти слова совершенно ничего не значат, таких ни в одном языке нет. Я их сочинил по образцу срамных речений, чтобы когда в гневе захочу облегчить душу, матерно не лаяться”.
Вроде поверили, так новая беда поспела – Сигов с Платоновым через своих шпионов сыскали лихого человека, чтобы меня без всякого суда прямо на тот свет спровадить.