Евреи в жизни одной женщины (сборник) - стр. 14
Места на кровати он старался занимать мало, давая простор её большому телу, любившему распластаться широко и свободно. Зная его привычку бродить по ночам, она укладывала его на кровати с краю, а он, не приспособившись, скатывался с небесных простыней на пол, бесшумно, безмолвно и безропотно. Она чувствовала сквозь сон эту холодную пустоту рядом, пугалась, внезапно просыпалась и сразу находила его по тихому дыханию, причитая, поднимала, укладывала подальше, под стеночку, чтоб не дай бог, не разбился.
А ночь всё тянулась, и он, обрадовавшись её бодрствованию, заводил длинные ретроспективные беседы, больше монологи-исповеди, о былом, пережитом, невысказанном и забытом, и не давал ей уснуть. Они спали мало, ссорились, мирились, а утром расставались. Но не сразу, чуть помедлив, как бы растягивая удовольствие прощания не то чтобы нелёгкого, не то, чтобы тягостного, больше вязкого и всегда грозившего перейти совсем в иной виток времяпровождения вдвоём. Ну, мало что ещё стукнет сумасбродам в голову. Опять застрянут.
Поднявшись чуть свет, они выбирались на улицу, почему-то прячась от соседей. находили кафешку, в которой их никто не знал, наивные: их знали везде, слишком яркой была эта немолодая, никуда не торопящаяся пара. Сидя за столиком, подолгу лениво цедили кофе, запивали: она – коньяком, он – водкой, смотрели равнодушно на утренний людской забег, спешить им уже было некуда, не тот возраст. Наконец, расходились, уже без слов, без сил, и почти не прощаясь. Перерывы между свиданиями были долгими. Она редко проявляла инициативу, покорно ждала. Куда денется – объявится.
Но тут вдруг он пропал, как в воду канул. Она занервничала, потом смирилась, затихла. Он позвонил в разгар лета, темнил, оправдывался, пустился в сложные объяснения, мол, заказ, сроки. В ход пошёл известный приём: творчество, это тебе не пироги печь. Художнику требуется уединение, сосредоточенность и даже, в некотором роде профессия предполагает, аскетизм. Тут он загнул, вышел за рамки. Уж кто, кто, а она знала какой из него аскет, но виду не подала, не хотела портить сладость минуты пока ещё виртуального обретения пропавшего друга, только понимающе вздыхала в трубку, поддакивала.
Наконец, он возник на пороге внезапно, без звонка: бледный, похудевший, мертвецки пьяный. Она обрадовалась ему, захлопотала, по привычке пытаясь, накормить и обогреть. Но не тут-то было. Он лез под руки, категорически отвергал тарелки, подсунутые ему под самый нос, широко, неуклюже обнимался и одновременно снимал куртку, из всех карманов которой сыпались на пол деньги, тянул её в спальню и одновременно звал в ресторан, чем окончательно сбил подружку с толку.
Она решилась его угомонить и почти силой усадила на стул, попробовала пригвоздить, но он и тут не унимался, норовил поймать её, суетящуюся, на ходу, и примостить на колени. Наконец, они потеряли равновесие и упали с этого стула.
То ли от удара, то ли подоспела нужная минутка, он вдруг определился и потребовал, чтоб она немедленно бросила все эти огурцы и котлеты и пошла с ним в спальню.
Он одел её в жаркие нежности, и ей казалось, что она в руках большого осьминога, прилипшего к ней множеством своих ног и щупальцев. Она слушала всем телом его каждое движение, принимала как дар щедрой, чуть запоздавшей осени, серьёзно и свободно. Но тут он как бы осёкся, сник, чуть сжался, прислушался к себе и сказал, подняв почему-то указательный палец к небу: «Червак» не слушается. Стало быть, отказал». Она отстранилась, без труда сбросила с себя все уже сразу помертвевшие щупальцы, от которых кожа горела, как натёртая мелкой шлифшкуркой и жёстко без обиняков спросила: «Как долго ты аскетствовал, то бишь, пил?» Ответ последовал короткий, но исчерпывающий: «Месяц».