Эвмесвиль - стр. 41
Так я откровенничал в саду Виго, когда над касбой стояла полная луна.
«Видишь, – сказал он, – вот мы и нашли больное место».
Это он сказал мне, чья кожа – одна сплошная рана.
Мысль о вечном возвращении – мысль рыбы, которая хочет выпрыгнуть из сковородки. Упадет же она на раскаленную плиту.
Тоферн в первую очередь воспринимает потерю. Его страдание – страдание художественно одаренного человека во времена, лишенные всякой художественности. Ему известны ценности и критерии; и тем сильнее разочарование, когда он прилагает их к современности. Я предполагаю, что им двигало влечение к поэзии, но в поэтическом выражении ему отказано. В безбожном пространстве он похож на рыбу, которая продолжает шевелить жабрами и после того, как прибой вышвырнул ее на прибрежную скалу, однако то, что в водной стихии было ей в радость, обернулось му´кой. Время рыб миновало.
Мне как историку очень хорошо знакома эта боль. В нашем цехе созданы прославленные сочинения, выросшие из нее. К боли примешивается настроение пустыни. В безвоздушном пространстве предметы выступают со сверхъестественной отчетливостью. Возбуждающее средство, предвкушение смерти – вот в чем волшебство Медного города.
Тот, кто открывает склепы с благоговением, находит там больше, чем затхлую плесень, даже намного больше, чем радости и горести канувших в Лету эпох. Поэтому историк страдает меньше поэта, коему нет пользы от науки. Ему оставленные дворцы приюта не дают.
Я бы с радостью присовокупил и Тоферна к двум моим учителям, но очень скоро увидел, что это невозможно. Его страх перед телесными прикосновениями превосходит все пределы. Он избегает даже солнца; юристы прозвали его «бледнолицым».
Когда по служебной необходимости он вынужден принять кого-либо из слушателей, он избегает рукопожатий и указывает посетителю на стул в самом дальнем углу. Руки его постоянно воспалены от частого мытья, поскольку каждый раз он немилосердно трет их щеткой.
Странно, что он вообще стал профессором. Историю он изучал как факультатив, и Виго рассказывал, что проэкзаменовать его удалось только хитростью. Он зазвал Тоферна в машину и вовлек в беседу, но, едва тот смекнул, куда все клонится, на ходу выпрыгнул и сильно поранился. Однако же экзамен сдал.
Подобные страхи происходят от крайне обостренной чувствительности, у него словно вообще нет кожи; но, с другой стороны, ранимость сделала его невероятно чутким к оттенкам. Истинное удовольствие – присутствовать на его экзегезах, когда он вскрывает внутреннюю суть стихотворения, бережно следует за ритмом, за живым поэтическим пульсом. Благозвучие он не толкует, он цитирует, будто приглашая на кафедру самого поэта.
Его выступления – смесь дисциплинированности и пассионарности; речь прерывается паузами, которые берут за душу сильнее слов. Юристы и те не могут отвлечься от его лекций. Пальцами он скандирует каждый слог, рукой подчеркивает такт. По возможности запасается рукописными оригиналами или проецирует их на экран. Я не раз видел, как он, держа перед собой листок с текстом, декламирует стихотворение по памяти – так он обеспечивает в известном смысле присутствие поэта. Магический ход, невероятно восхитивший Бруно, когда я ему рассказал.
Но языковое чутье скорее тяготит Тоферна, а не радует. Даже в мимолетном разговоре ему мешают огрехи, которых никто, кроме него, не замечает. Его подобные небрежности обижают.