Эвмесвиль - стр. 32
Я не стал бы злиться на моего родителя, если бы он просто заблуждался; от заблуждений никто не застрахован. Меня раздражает не заблуждение, но пошлость, пережевывание фраз, которые некогда как великие слова будоражили мир.
Заблуждения могут выбить политический мир из колеи; но к ним надо относиться как к болезням: в кризисе совершается многое и даже возможно исцеление – лихорадка испытывает сердца на прочность. Острая болезнь – водопад, несущий новую, целительную энергию; хроническая болезнь – истощение и болото. Так и в Эвмесвиле: мы истощаемся, задыхаясь от нехватки идей; во всем прочем позор оправдан.
Нехватка идей или, проще говоря, богов порождает необъяснимое раздражение, почти как туман, сквозь который не могут пробиться солнечные лучи. Мир становится бесцветным, слово теряет суть и значение, прежде всего там, где должно употребляться не только для чистого сообщения, а для чего-то более высокого.
Я интересуюсь политическими взглядами Домо, потому что они имеют значение для моих штудий. Выхода за эти пределы, например, из чувства симпатии, необходимо избегать, как и любого рода влияний и течений.
Это, однако, не мешает мне с удовольствием слушать, как он говорит, и возможностей тут сколько угодно. Если нет Желтого Хана или других важных гостей, в ночном баре царит мир; иногда за ужином присутствуют только Кондор с Аттилой и Домо, ну и, естественно, дежурные миньоны.
Я сижу за стойкой на высоком табурете; впечатление такое, будто я стою там в форме и в полной боевой готовности. А к гостям присматриваюсь по долгу службы, ибо «читаю их желания по глазам». На сей случай в моем распоряжении всегда есть приятная улыбка. Я тренирую ее перед зеркалом, прежде чем отправляюсь на службу. О том, что я веду запись съеденного, я уже упоминал. Обслуживание стола, подача блюд входят в обязанности миньонов.
Мой табурет – охотничья вышка, откуда я наблюдаю за своей добычей. Когда я говорю, что с удовольствием слушаю речи Домо, я имею в виду некое отрицание – а именно, что в них отсутствуют высокие слова, которыми я пресытился с тех пор, как научился думать самостоятельно. Правда, должен признать, что на первых порах и на меня его манера речи действовала отрезвляюще, – столь сильна привычка к стилю, где фразы заменяют аргументы.
Отрезвляюще действует прежде всего экономность выражений: мало прилагательных, мало придаточных предложений, точек больше, чем запятых. Отсутствует украшательство; очевидно, что правильность весомее красоты, а необходимость весомее морали. Язык в гораздо меньшей степени тот, каким пользуются ораторы на собраниях, чтобы сначала создать настроение, а затем подвести к согласию; этот же язык обращен к окружению, где согласие существует с самого начала. По большей части, формулировки, убеждающие Кондора в том, чего он и так желает.
Стало быть, речь мужа, знающего, чего он хочет, и желающего подчинить своей воле других. Dico – «я говорю», dicto – «я говорю решительно, я предписываю». Все внимание одной букве – t.
Скоро я привык к его манере, как привыкают к старой школе, например в живописи. Мы видели берег реки с деревьями так, как воспринимали его в конце XIX столетия христианской эры: свет, движение листвы, игра общих переменчивых впечатлений; все это с мельчайшими переходами развивалось с эпохи Рубенса. В люминаре подробно разобрался в этом вопросе. Но перейдем в другой, флорентийский зал. Начало XVI века, после изгнания Медичи. Воздух суше и прозрачнее. Деревья неподвижны. Контуры их отчетливы и не размыты: вот кипарис, вот – пиния. Таковы же и лица, законы, политика.